Лишь к вечеру удалось притащить всполошенную бабку Лизу в дом к баушке Марье. Вновь боль и разочарование постигли меня. Я отказывалась понимать своих старух, которые днями, ночами ждут, выглядывают, прислушиваются, когда же является живой солдат, вдруг оказывается, что он не подходит то по возрасту, то по приметам, то еще бог знает почему. Я изревелась и, сухо всхлипывая, забралась на свое излюбленное запечье, вздрагивая всем телом.
Тут послышалась песня. Пели на несколько голосов с подголосками. Но пусть бы их оказалось в сто раз больше, голос мамы выделяла я безошибочно. Мама. Как же могло случиться, что я сразу не вспомнила о ней? И о себе? Обнявшиеся, поющие, мама с подругами приближаются к калитке.
Обрывая их песню, я кричу:
— Папа вернулся!
Помню.
Лица девушек остаются прежними, мягкими, смугловатыми в свете луны, лишь мамино лицо медленно покрывается нестерпимой белизной.
Он обманул меня, бесприютный измотанный человек в пыльной солдатской шинели. Ни с какой стороны не пришелся нам родственником. Но беда была не в этом.
Все-таки он стал нашим солдатом, потому что в ночь тяжелая горячка свалила его — и надолго. А я была рада и осталась на все лето у баушки Марьи. Я сидела у его постели, стараясь хоть чем-нибудь быть полезной, может, повязку смочить спекшуюся, может, водицы поднести. На улице появлялась редко, с окружающей меня малышней говорила строго, озабоченно и все про солдатову болезнь.
А лето за окнами зрело и наливалось. Шли частые короткие дожди, не заслонявшие солнца, и так сильно пахло грибами, что казалось, выйдешь на крыльцо и прямо с порога увидишь разноцветные сыроежки, мохнатые подосиновики, глянцевитые белые. Нашему солдату заметно легчало, он уже ходил по избе, придерживаясь за стены. А вечером допоздна рассказывал сказки. И все девицы красные из его рассказов, Марьи-искусницы, Василисы Премудрые, Аленушки, казались мне похожими на его невесту, которую я никогда не видела. Я знала о ней и о нем много: как встретились, как расстались, как контузило его, как письма потерял. Все это не раз пересказывал наш солдат шепотом, по привычке потирая голову повыше виска. Я смертельно боялась и все же призывала тот момент, когда он, здоровый, окрепший, наденет вычищенную шинель, возьмет старую котомку и пойдет искать свою невесту по имени Настя, по фамилии Карпова.
Он настал, этот день. В шинели, с котомкой стоит наш солдат возле забора. Трогает руками штакетник, зачем-то раскачивает его. Мы с баушкой Марьей смотрим на него с крыльца, смотрим, может быть, в последний раз. Вдруг он открывает калитку, складывает пожитки у наших ног.
— Забор еле держится, — говорит он, — вот переберу, тогда тронусь.
С забором, с калиткой возился он до темноты, отделал их, как новенькие стали. А с утра принялся за развалюху-сарай. Потом за крышу. Двор заполнился кудрявой стружкой, а в доме поселился запах смолы. Поначалу я крутилась возле него неотступно, но поскольку работал он с рассвета до темна усердно, молчаливо, мне было скучно. И я, как и прежде, зачастила с ребятишками в лес, в поле, на пруд.
Однажды, гурьбой пробираясь сквозь орешник, мы увидели высоко в небе птичью стаю. Птицы летели медленно, длинной изломанной вереницей. И вдруг разорвалась вереница, образовались две стаи — одна большая, другая совсем крохотная. Основная стая резко набирала высоту, и голубой разрыв неба между птицами становился все шире. Тогда птицы, которые отстали, начали снижаться. Их было немного, пять-шесть, они пролетели чуть не над нашими головами и опустились где-то поблизости. Все бросились искать их, а мне вдруг стало страшно и одиноко в гулком лесу. Птиц, конечно, не нашли и вернулись домой.
Я уже одной ногой ступила во двор и замерла. Наш солдат стоял, прислонясь спиной к сараю, и смотрел в соседский сад. И улыбался. Эта улыбка, невиданная мной, заставила тихо подойти к забору и между кольев глянуть к соседям.
Прямо в саду под яблоней стоял патефон. Крутилась пластинка. Соседская молодуха, одна из тех, что мыла голову у моей бабки Елизаветы, обрывала яблоки с нижних веток и ела. Вот и все, что там происходило. Я оглянулась на нашего солдата. Он все улыбался. Я поняла: он видит совсем другое, разное со мной. Мне стало тоскливо, как в лесу.
Этой же осенью они сыграли свадьбу. Из окна я видела их. Мне же еще долго будет представляться девушка по имени Настя, по фамилии Карпова, ждущая своего солдата. То она ходит по горнице и, как баушка Марья, не выпускает из виду оконце, приподнимает занавеску, всматривается, щуря глаза, то, как бабка Лиза, застывает среди хлопот, вслушивается, стараясь сквозь шум дождя в дальнем лесу различить еще более дальние шаги. И впервые я поняла, что не каждый ждущий дождется.
Что это за чудо у нас случилось,
Что у нас зеленый сад без ветру посох?
Без дождя без сильного садик потонул?
Что у нас во садике за пташка поет,
Жалобною песенкой сердечушку рвет,
Ретиву сердечушку назолу дает?
По первому снегу дед увез меня в свою деревню. С тех пор я редко и неохотно приезжала к баушке Марье, чтобы не встречать ее соседей.
К тому же события зимы оказались настолько значительными, что вытеснили горькую память об отступничестве солдата.
Неподалеку от нас, чуть в сторону от дороги на Кострому, стоял Троицкий монастырь. У старого заколоченного монастыря были грязные канавы и чистые, с серебряной водой, родники. У этих мест пелись песни, мне непонятные, умывались, набирали святой воды. И дивные появлялись люди. Мне запомнилась высокая женщина с лицом, источенным оспой. Она пришла в мороз, ее длинные седые волосы, не покрытые шалью, трогал ветер. Милостыню седая не просила и не пела, молча, с достоинством заходила она в дома. Эту зиму я жила у мамы и, ожидая ее возвращения с завода, часто торчала у окна. Так я приметила седую. Сунув ноги в валенки, выскочила я на улицу разузнать что зачем. Оказалось, седая женщина обходит тех, у кого кто-либо не вернулся с войны. Домов таких у нас было множество, укажи наугад, не ошибешься. Седая подолгу беседовала с хозяевами, угадывала на фотографиях погибших и пропавших, предсказывала, кто когда вернется. Я кинулась домой ждать, когда придет к нам седая. Мама уже вернулась с работы, выслушав меня, сказала коротко и устало:
— Нам некого ждать. У нас все дома.
Не сразу обрушился на меня смысл материных слов. Помню, я не плакала, не кричала, тихо разделась и села в свой угол. Разговоров об отце у нас не было с того полузабытого вечера, когда мама белая, неестественно медленная в движениях, вошла в горницу баушки Марьи и увидела незнакомого солдата. Но с той поры прошло много-много времени. Все это время мы ждали отца. Я скорее сердцем чуяла, чем замечала: мама молчаливо и постоянно ждет. Оказалось, что ждала я одна.
«Нам некого ждать. У нас все дома».
Но ждут бабка Елизавета и баушка Марья, как можем не ждать мы? Мне вспомнилась невеста по имени Настя, по фамилии Карпова. Она ведь тоже ждет. А солдат живет у соседей, где сад, яблоня и патефон с пластинкой. Да, но то чужой солдат. Мой папа, зная, что мы ждем, не может задержаться ни в каком саду. Только те, кто погиб, не возвращаются.
«Нам некого ждать. У нас все дома».
Значит, папа погиб. Значит, мама узнала об этом и ничего не сказала мне. Я поднимаю голову, смотрю на нее:
— Папа погиб?
Она поднимает голову, смотрит на меня:
— Отец пропал без вести.
Меня радует ее ответ. Я уже большая и знаю: пропавшие без вести иногда возвращаются… Так было в Иголкине, Тетеринском, в Антонове.
— Нам есть кого ждать! У нас не все дома! — кричу я.
Но кричать некому, мама надела пальто и вышла на крыльцо. Сквозь стекло я вижу ее, стоящую с запрокинутым лицом, будто она старается что-то разглядеть в небе.
Этой же зимой у меня появился отчим.
…Дом был голубовато-зеленый, с яркими наличниками, печью, трубой, но без крыши. Поэтому в нем всегда светло. Даже темь ночного неба не давила на него, ведь светили луна и звезды. А днем — солнце. Пол в доме не деревянный, не земляной даже, а высокотравный, весь в колокольцах и лилиях. Хотя крыши нет, но от дождя можно укрыться, забравшись в печь либо усевшись на ступеньки крыльца, над которыми сохранился навес. Как приятно слушать шелест дождя в запущенном саду, где нестриженые яблони, вишни в густом малиннике, а ближе к крыльцу, прямо против незастекленных окон, распустился колкий крыжовник вперемежку с ветками красной смородины. Это был мой, наш дом, мое, наше жилье. И жили мы втроем: я, мама и отец. Вернее, четверо: и счастье. Здесь никогда не было зимы, и мама ходила по комнатам в самом любимом мною платье. Здесь пахло весной, когда пробивалась сквозь двери трава-мурава, раскрывались чашечки мать-и-мачехи, здесь не облетал яблоневый и вишневый цвет. А на пороге дома лежали тяжелые охапки ромашек и васильков. Еще пахло киселем из красной смородины с крыжовником пополам, который варила мать. Она варила кисель или компот и вовсю ворчала на нас с отцом, требуя, чтобы мы срочно собирали вишневые, смородинные и дубовые листья для засолки огурцов и помидоров.
До самой темноты сидим мы с отцом на крыльце, разбирая вороха листьев, туго натолканных в белую наволочку. А вечер — темнее, темнее, и уже глазам не разобрать, где какой лист, только на вкус. И мы трое — я, мать, отец — надкусываем листья, угадывая: дуб, смородина, вишня. Мать сидит напротив меня, я отчетливо вижу ее на фоне последней светлой полосы. А отец — совсем рядом, я касаюсь его руки, когда достаю листья из наволочки. Но разглядеть хорошенько не могу, потому что, когда человек слишком близко, его плохо видно. И еще потому, что я никогда не видела отца, а знаю его лишь по описаниям матери. И мать чуточку другая, не такая, какой я привыкла видеть ее, а та, которую знал отец до меня. Из-за темноты я перестаю различать свои руки. Сама я, то девочка, то мальчик, ведь отец не узнал, кто родился, и я не знаю, кого он хотел больше — девочку или мальчика. Но я, все равно кто, девочка ли, мальчик ли — его ребенок, он мой отец, и засыпаю, прислонившись к его плечу, забыв свои руки в наволочке с листьями. Сквозь сон я слышу, как разговаривает моя мать с моим отцом. Утром мы с ним идем на речку и играем обязательно в мальчишеские игры. Ведь для себя я все равно хотела быть мальчиком, именно затем, чтобы играть с ним в мальчишеские игры. Когда же мы возвращаемся в дом, чтобы не пугать мать, я становлюсь девочкой. Отец и я все время перемигиваемся, так как знаем наш секрет, а мать пожимает плечами, шутливо сердится. Но вдруг из чашки с золотым ободком я проливаю яркий кисель на скатерть. Пятно не высыхает… Пятно не высыхает… Пятно не высыхает…