— Не разрешают: подсудимый.
— Вот попал! Сам, шалопут, голову сунул.
— А коня-то видел? Статуя! Что на рыси, что на галопе — волна.
— Хорош-то хорош, только из-за коня такой
позор…
— Жалко Илюху. В окружении были вместе. Войну прошел, и вот на тебе!
— Неужели на полную катушку дадут?
— Мародерство…
— Вместо дома-то куда? Эх, Илья ты, Илья!
В толпе чехов заиграла скрипка, две-три пары пошли танцевать. Мы замолчали.
— Не знают, что ли, зачем пришли? — удивился кто-то.
— А что ж им плакать? — сказал Зеленчук. — Пойду: там девчонки хорошие.
Через минуту одни танцевали в плотном кружке зрителей, другие разговаривали с крестьянами об урожае, конях, о доме. Шляпы, фуражки и красноверхие кубанки смешались, а скрипка пела, вплетаясь в разноголосый говор толпы.
Потом Зеленчук под чешскую музыку понесся по кругу в лихой казацкой лезгинке, его сменила пара молодых чехов, и лужайка стала походить на пятачок перед деревенским клубом.
Вдруг скрипка заиграла что-то очень знакомое, быстрое, у нас сжались сердца — «Камаринский!» На круг вышел пожилой, широкоплечий чех с трубкой в зубах. Плясал тяжело, с грустной улыбкой, будто вспоминая танец.
Чех сделал несколько шагов, вопросительно взглянул на нас. Зеленчук подошел, схватил его за руку.
— Спасибо, папаша! «Камаринский»?
— Да, — ответил чех.
С посвистом пошел Зеленчук, закрутился юлой, выстукивая ладонями по-орловски, о землю, по груди, по голенищам. Глядя на них, и мы забыли, зачем пришли, и когда казак из караула крикнул: «Суд идет!», и нас и чехов это застало врасплох.
Из соседнего дома шёл пожилой майор и двое молодых офицеров в белых погонах. Они сели за стол, и мы разошлись по своим местам.
Майор снял фуражку с бритой головы. У него было простое лицо с маленькими спокойными глазами. Он сказал что-то чешке, переводчице, поочередно повернулся с какими-то словами к офицерам, и суд начался.
К столу вызвали хозяина коня, того молодого чеха, который приходил в наш эскадрон. Говорил он строго, крепко обдумывая каждое слово. Конь чистой породы, с лучшего английского завода. Всю войну прятал его. Конь дорог парню, потому что собирается он жениться, заводить свое хозяйство, а за скотину дадут хорошие деньги. Если бы не это, не пришел бы жаловаться. А что женится он на хорошей девушке, пусть майор спросит у всего села.
Подтверждая слова парня, чехи кивали головами. Кто-то подтолкнул из толпы белокурую девушку, невесту. Она присела и, засмеявшись, убежала к подругам.
Майор дал слово Моисеенко. Казак поднялся, все пытаясь собрать назад гимнастерку, но без ремня она стояла колоколом.
— Расскажите, как было дело.
Моисеенко посмотрел на офицеров, на стол с бумагами, с натугой сказал:
— Конь, товарищ майор…
— Что конь?
— Полюбился мне конь, товарищ майор…
Переводчица, хмурясь и краснея, пересказывала его слова чехам. Он признавался во всем. Увидел, как парень делал скакуну разминку, и словно ужалило его. Каждый день стал ходить за село и смотреть издали.
— Он, товарищ майор, — рассказывал Моисеенко, — вроде и не конь. Ни шпор ему не надо, ничего. Словно, как человек, понимает, бежит…
— Бежит?
— Очень хорошо бежит, товарищ майор. Не едешь, а будто летишь, не собьет, не засечет. Ему в работу, — кивнул он на парня, — зачем легкий конь? В работу нужен тягущой конь…
К хозяину долго не решался подойти, потом честно предложил сменять. В придачу давал часы хорошие, деньги, казацкий фронтовой заработок. Парень не согласился. Тогда, затосковав и совсем решившись сна, Моисеенко надумал увести коня. Приметил, где конюшня, отпер ночью замок, вывел скакуна, а Великана поставил на его место. Придачу — деньги, часы, черкеску положил тоже в конюшне.
— И черкеску оставил?
— Оставил. Новая черкеска. Ненадеванная.
— А вы думали о последствиях своего поступка? — спросил вдруг старший лейтенант в белом кителе.
— Так точно, товарищ старший лейтенант, — вытянулся Моисеенко. — Думал.
— И все-таки решили украсть коня?
— Никак нет. То есть да… решил сменять.
Моисеенко позволили сесть. Заговорил старший лейтенант. Он сказал, что Моисеенко прикидывается дурачком и поет Лазаря, будто не мог, дескать, не украсть коня. Этим суд не разжалобишь. Тут взрослые люди. Он совершил преступление и заслуживает суровой кары. Таков закон, и суд исполнит его.
— Я требую, — сказал старший лейтенант, — применить статью о мародерстве и наказать вора по самому строгому пункту этой статьи.
Когда чешка перевела последние его слова, сделалось так тихо, что стало слышно журчанье воды в реке. Майор опять о чем-то поговорил с членами суда, потом собрал со стола бумаги и сказал:
— Суд удаляется на совещание.
— …Вот это да! — удивился кто-то. — По самому строгому пункту. Что это значит?
— Значит — тюрьма. Лет пять.
— Домой хоть бы на месяц отпустили.
— Могут и отпустить, а какая радость?
Чехи тоже тихо переговаривались. Хозяин коня стоял в стороне, низко натянув на лоб фуражку.
Я взглянул на Моисеенко. Лицо его было спокойно. Он следил своими калмыцкими глазами за стрижами, пролетавшими над самым столом.
— Суд идет! — опять крикнул казак.
Моисеенко встал. Майор развернул большой лист и стал читать:
«Военно-полевой суд Четвертого Казачьего Кавалерийского Кубанского корпуса в составе… рассмотрел дело казака Моисеенко о хищении… признал его виновным по статье… воровство у трудящегося… мародерство… пятно на звание воина-освободителя… Военно-полевой суд приговорил Моисеенко к двум годам исправительно-трудовых работ…»
Кто-то кашлянул. Переводчица выронила из рук белый листок, и он, покачиваясь в воздухе, долго падал в траву. В ближнем дворе похрустывали сеном кони. И вдруг среди чехов кто-то крикнул по-русски:
— Помьиловать!
Потом раздалось сразу несколько голосов:
— Помьиловать казак!
— Помьиловать! Помьиловать! Помьиловать!
Переводчица подошла к майору и начала что-то быстро-быстро объяснять. Выслушав, он взглянул на старшего лейтенанта. Тот поднял бровь и пожал плечами. Они тихо разговаривали, а чехи смотрели на них и все твердили:
— Помьиловать казак!
Толпа зашевелилась, и к столу подошел тот пожилой чех, что плясал под скрипку «Камаринского», и сказал какие-то слова майору. Майор кивнул головой.
Шум сразу стих.
— Я был в Россия, и мне не надо переводить. Я был там, когда большевики делали революция. Я узнал ваш народ в то время. Тогда было тяжело. Много смерти, много крови. Но человека не узнаешь, когда он пьет чай. Когда страшно и трудно — узнаешь. Ваш народ суровый, но справедливый. Такой бывает великий народ. Вы, русские, — великий народ. Я знал, что вы побьете фашистов, потому что справедливость побьет неправду. Так всегда есть. Но суровость не всегда хорошо. От нее лишние страдания. Приговор этот казак — лишние страдания. Он еще дитя и любит красоту, как дитя. Отец за это дерет уши или ремнем, где сидит. А вы сломите его жизнь. Мы не вмешиваемся, но нам будет плохо, если казак будет сурово наказан. Радость не будет, что мы свободны. Мы не уйдем, пока вы не сделаете другой приговор. Это просит все село. Все, кто здесь есть, и кто нет здесь.
Он повернулся к толпе, и все снова закричали:
— Помьиловать! Помьиловать!
К столу подошел скрипач, снял шляпу, заговорил, оглядываясь на переводчицу:
— Когда у нас были фашисты, один обидел мою сестру. Я был глупый и пошел жаловаться капитану. Он сказал: «Подойди ближе». Я подошел, а он драл меня за уши и говорил: «Не учись жаловаться, учись терпеть». Когда мы шли сюда, то все думали, суд даст казаку выговор или как называется… работать на кухне. А тюрьма за лошадь — нельзя. Лучше расстрелять лошадь. Чтобы ее не было.
Поднялся такой шум, невозможно было разобрать ни одного слова. Майор, хмурясь, говорил что-то старшему лейтенанту, тот листал книгу. Наконец закрыл ее и, опять пожав плечами, неохотно кивнул головой.
Майор встал, поднял руку:
— Учитывая просьбу народа, военно-полевой суд пересмотрел дело кавалера двух орденов «Славы» гвардии казака Моисеенко и отменил первоначальный приговор. Суд предлагает командиру части наказать Моисеенко строгим арестом на гауптвахте.
Кто-то из казаков крикнул «ура», тотчас подхватил весь эскадрон, потом «ура» перекинулось к чехам и покатилось над маленькой площадью. Полетели кубанки и шляпы, мы жали чехам руки, будто нам вместе удалась большая победа.
Заиграла скрипка, и Зеленчук, звеня шпорами и гикая, пустился плясать лезгинку.
Когда я вернулся в эскадрон, Моисеенко сидел возле коновязи и чинил недоуздок. Перед уходом на гауптвахту он приводил в порядок снаряжение. Великан, косясь на хозяина, хрустел овсом. Он все еще был расписан в шахматную клетку.