Дорога до следующей деревни спускалась, и мы дошли до нее без остановки, тем более, место было голое, того и гляди налетит «рама», начнет кидать чемоданы с гранатами.
Жарило, вороны на березах сидели, растопырив черные клювастые рты. Я поднимал руку проходящим машинам, но никто не остановился: шофера боялись останавливаться на голом месте. Передовая гудела, из-под низа били тяжелые пушки. Через наши головы, посвистывая, пролетали снаряды и рвались внизу, где проходила шоссейная дорога. Однако было тут уже потише: все же от передовой мы отшагали километров пятнадцать.
Следующая деревня была пустая, сплошь сгоревшая. Обозначая улицу, стояли только тополя. Мы остановились на привал: толстый интендант мычал от боли, весь взмок. Абросимов и Федотов ушли на зады села, натрясли в саду полные подолы краснобоких яблок. Мы набили ими карманы, а оставшиеся роздали немцам. На промысел казаки брали с собой долговязого сапера, он сажал Федотова себе на плечи, и тот рвал с самой верхушки.
Воды в колодце здесь было много, немцы намочили пилотки, чтобы легче было на жаре. Мы сделали то же самое.
Завиднелся Вышкув, тот городишко, куда мы шли, где был пункт военнопленных. Я вздохнул свободнее: почти добрались. Вышкув горел, там рвались снаряды.
Через город проходила дорога, и немцы били по транспорту.
Полищук свернул на ходу, стал высекать огонь и, прикурив, сказал, держа на ладони кресало:
— Лешкина память, умел, покойничек, поделки разные мастерить. Эх, мать честная, курица лесная, отвоевался, отдыхает под березкой. Закопать я его закопал, а поставить ничего не успел. Над всеми нашими писарь забил фанерку с надписью: «Второй эскадрон». Сколько их, вторых-то эскадронов?
Интендант застонал, поднялся на носилках, но, качнувшись, снова упал, стукнувшись головой о распорину. Перевернуть, что ли, просился? Немцы, несшие его, сердито оглянулись.
Проселок, по которому мы шли, в низине сходился с шоссе. До городка оставалось километра три-четыре, но соваться на шоссе было нечего: по нему плотно шли машины. Придется крюк давать, обходить стороной. Хрен с ним, остается немного, сдать — и обратно.
Я оставил пленных на окраине города, возле дома с рогатой грушей, и зашагал переулками, тоже запруженными войсками. Я едва протискивался между машинами. Где он, центр, не разберешь тут, и я шел по звуку, где чаще рвались снаряды. Спрашивал про пункт военнопленных у встречных офицеров, но ничего не добился: никто не знал.
Сбоку проезжей части дороги лежали горелые машины, лошади с раздавленными головами, вздутыми животами и раскоряченными ногами. Кругом дымилось, пахло гарью. Слава богу, вот он и перекресток. Деваха в пилотке машет флажком, тоже кричит, ругается.
— Сержант, скажи, милок, где тут пункт военнопленных?
— Тальнов, десять километров. Вон туда топай. Тут нет пункта.
— Как же нет? У меня маршрут на руках.
Вот тебе и маршрут! Нет — и все. Выходит, еще десять верст топай по жаре, по запруженной дороге. Тьфу ты!..
Матерясь во всех богов и боженят, я вернулся к своим, закурил со злости. Абросимов и Федотов ржали, разглядывая срамные карточки, которые, ухмыляясь, показывал им длинный сапер. Интендант, лежавший прямо на носилках, притих. Пыль от проходящих машин окутывала его, и на какое-то время он скрывался в ее клубах. Чтобы отвести душу, я ругнулся на казаков, приказал подниматься. Фельдфебель с тремя солдатами пошли за интендантом. Они подняли его, но, видно, неровно, он начал валиться, запрокидывая голову. Ругаясь, они снова опустили его. Фельдфебель наклонился, стер с его лица пыль и пригнулся ухом к груди.
— Капут Генрих, — поднявшись, сказал он мне.
Он сел на землю и, упираясь ногой в пах, сноровисто снял с интенданта сапоги. Покойник еще не остыл, и сапоги снялись хорошо.
…Теперь мы шли быстрее: я торопился добраться до Тальнова засветло.