— Я пошутил, а ты прямо к начальству.

— А ты бы не шутил...

С тех пор словно подменили отделение. Стоило Дьяконову на читке снова за свое приняться или даже просто [100] вопрос мне задать, как его прежние дружки хором кричат:

— Заткнись! Правду ищешь, а сам, глазом не моргнув, человека разул.

Зажали Дьяконова, совсем зажали, товарищи рта раскрыть не дают. И присмирел Дьяконов, стал тише воды ниже травы. На читке, как немой, сидит, словно сыч насупленный. Я тоже с ним ни слова. Даже рад такому положению: и мне и товарищам спокойнее. И так гладко проходит моя читка, что иногда думается: «А может быть, политрук не прав? Может быть, так и надо было швырнуть ботинки в ноги Дьяконову? Черт с ними, с ботинками, если порядок налажен в отделении». А потом снова сомнения берут: «Так ли это? Может быть, иначе надо было вести себя с Дьяконовым?»

Однако в ту пору до конца додумать не смог: разуму не хватило. А с Дьяконовым и я и все другие по-прежнему в молчанку играем.

* * *

Время подходит к осени. В Кирсановском уезде становится неспокойно. Носятся слухи о налетах банд Антонова. Продразверстка выполняется плохо. На реке Вероне всплывают трупы советских работников. В селе Золотовке выстрелом через окно убит наш уполномоченный.

Особенно неспокойно в Инжавине: что ни день, то случай — пожар, грабеж, убийство.

Нашу роту целиком перебрасывают в Инжавино. И сразу все становится на свое место — ни пожаров, ни убийств. Словно вывелись все бандиты в Инжавине.

Наш командир, а за ним и вся рота героями ходят: «Вот мы какие! Коль мы тут, никаких происшествий быть не может». И зажили спокойной мирной жизнью.

Только один день поволновались малость: пропал Дьяконов. Вечером был, а на следующее утро не стало его.

Стали судить-рядить, куда делся парень. Кто-то сказал, будто на днях просился на побывку домой, но командир отказал. Решили, что он своевольно отправился на родину, и забыли о Дьяконове. А я даже рад: паршивая овца из стада ушла. [101]

И опять потекла наша мирная жизнь. Только не долго она продолжалась.

Ноябрьским вечером въезжает в Инжавино свадебный поезд — восемь подвод, песни, бубенцы. Мы высыпаем на улицу, и никому даже в голову не приходит, почему на этих подводах только пьяные мужики, а баб нет.

Подводы с лёта останавливаются у волисполкома. А там как раз идет выплата денег за сданную крестьянами продразверстку.

Ничего не подозревавшая охрана тут же обезоружена, деньги взяты, три коммуниста расстреляны из наганов.

Когда наш дежурный взвод выступил по боевой тревоге, далеко за околицей были только еле слышны бубенцы.

Вскоре после бандитского налета политрука и командира роты сняли, а в середине декабря вызывает меня новый командир и объявляет:

— Сегодня отправишься в Кирсанов в распоряжение штаба батальона.

— Зачем, товарищ командир?

— Там окажут.

Наше дело солдатское: «Где ни быть, там служить». Закинул за плечи вещевой мешок и на станцию. А на сердце все же тревожно: к чему бы это?

В дверях штаба батальона сталкиваюсь с нашим старым политруком, товарищем Тетеревковым.

— Здорово, Одинцов. Давно поджидаем.

Гляжу, вид у него не очень-то веселый.

— Зачем меня сюда вызвали, товарищ политрук?

— А вот сейчас тебе сам комиссар об этом скажет.

Входим к комиссару, а я, сказать правду, ни жив ни мертв: ума не приложу, что за напасть меня ждет.

— Товарищ комиссар, все в сборе, — докладывает Тетеревков. — Последний, третий прибыл.

Оглядывает меня комиссар и начинает в папке какие-то бумажки листать. Потом снова глаза на меня поднимает.

— Так это тот, который ботинками кидался?

«Ну, — думаю, — опять эти клятые ботинки! А я считал, все уже давно быльем поросло».

— Как же тебя угораздило ботинками швыряться? — продолжает комиссар. [102]

— Уж очень допекли. Житья не давали...

— А теперь как?

— Товарищ комиссар, — объясняет Тетеревков, — после случая с ботинками это отделение стало образцовым.

— Образцовым, говоришь? — хмурится комиссар. — Так ли? Давай разберемся. Возьмем хотя бы коммуниста Одинцова. Нет, не образцовый он коммунист. Что ботинки швырнул, это еще куда ни шло — раскусили бойцы вашего подкулачника Дьяконова и отвернулись от него. А вот что человека бросил коммунист Одинцов — это как?

— Какого человека, товарищ комиссар?

— Дьяконова. Ведь бросил? Увидел, что молчит он, не бузотерит, — и забыл, напрочь забыл. Словно нет его... Сознайся, спокойствию обрадовался?

Я молчу, только голову потупил.

— То-то и оно... Это твоя выучка, политрук, — обращается он к Тетеревкову. — Ты тоже в Инжавине ложному спокойствию возрадовался и на печь залез. А бандиты среди бела дня под самым вашим носом наших хороших людей убили... И у Одинцова не лучше. Забыл Дьяконова, а тот ожесточился и к Антонову ушел.

— Как к Антонову? — вырывается у меня.

— Вот так — ушел, и все тут. А если бы ты, оторвав от него дружков своими ботинками, всерьез занялся им, поговорил по душам, может быть, твои слова и сделали бы его человеком. Нашим человеком, а не врагом. Да, рано нам, товарищи коммунисты, о спокойствии мечтать. Ох, как рано...

Замолчал комиссар, задумался. Потом встал, подошел ко мне.

— Ну, понял, Одинцов?

— Понял, товарищ комиссар. Только нет у меня таких слов, чтобы до сердца человека достигнуть.

— А хочешь их получить?

— Хочу.

— Вот мы и решили отправить тебя в Тамбовский комуниверситет на курсы политработников, чтобы стал ты красным офицером, вооруженным не только винтовкой, но и словом, настоящим, горячим, мудрым словом, которое подчас сильнее винтовки. Только предупреждаю: [103] трудно тебе будет получить это слово. Очень трудно. Ну, согласен?

А я от неожиданной радости ничего сказать не могу. Стою и молчу, как пень.

— Может, боишься? Может, хочешь поспокойнее жить? Неволить не буду.

— Не боюсь! Хочу!..

На следующий день мы, трое будущих курсантов, ехали в Тамбов. Стучали вагонные колеса, мелькали за окном заиндевевшие леса, а мы стояли у окна и по молодости своей уже мечтали, как скоро будем говорить зажигательные речи. И не знали мы тогда, что до зажигательных речей еще далеко и что долго и часто придется вспоминать предупреждения комиссара о том, как трудно будет нам, малограмотным, взять на вооружение это мудрое, горячее, убеждающее слово. [104]

И. Н. Виноградов.

На оборонительных рубежах

Генерал-майор в отставке Иван Николаевич Виноградов родился в 1889 г. Участник первой мировой, гражданской и Великой Отечественной войн.

Член КПСС с 1929 г.

За многие годы службы в армии он занимал должности командира полка, начальника окружной школы ОГПУ в г. Ростове, военного коменданта укрепленного района и заместителя командующего армией.

Советское правительство высоко оценило заслуги И. Н. Виноградова перед Родиной, наградив его одиннадцатью орденами и семью медалями. [105]

В теплый майский день 1942 года мы возвращались из Кремля. У всех было радостное настроение. Говорили о встрече с М. И. Калининым, полученных наградах. Вспоминали слова Михаила Ивановича, обращенные к строителям военных укреплений. Он сначала похвалил награжденных, потом покритиковал за то, что некоторые сооружения в прошлом приходилось переделывать по два — три раза.

Мне, прошедшему несколько войн, окончившему военную академию, особенно горько было слушать эта справедливые упреки М. И. Калинина.

Одним словом, в душе у меня кипело, и я высказал свои мысли генерал-майору Григорию Афанасьевичу Хоменко, с которым мы возвращались из Кремля.

Хоменко в то время работал заместителем командующего войсками Московского военного округа, человек опытный, много повидавший на своем веку. Естественно, Григорий Афанасьевич отнесся к моей горячности хотя и внимательно, но спокойно.

— Что ж, — сказал он, — вообще-то ты прав. А не попробуешь ли перейти от слов к делу...

Я живо заинтересовался этим. О деятельности более активной, боевой, если можно так сказать, мечтал давно. [106]

Начало войны застало меня в Высшей пограничной школе. Там преподавал тактику. В первые же месяцы вместе с другими командирами несколько раз просил отправить меня на фронт. Вначале получал вежливые отказы, а потом — просто нагоняй. Однако несколько позже назначили военным комендантом Киевского района столицы.

Скажу откровенно — вначале, после аудиторий пограншколы, комендантская деятельность показалась мне интересной. Работал не за страх, а за совесть. Но весной 1942 года уже тяготился комендантской службой. Хотелось на фронт. Поэтому предложение Григория Афанасьевича «от слов перейти к делу» взволновало. Конечно, я тут же попытался выяснить, что это значит? Но генерал уклонился от прямого ответа, заверив, что скоро вызовет меня в штаб округа и там все разъяснится.

И действительно, дня через три последовал звонок: прибыть к командующему.

— Я помню, — сказал командующий, — что в пограничных войсках и в частях по охране железных дорог вы часто занимались возведением оборонительных сооружений для так называемой «малой войны». Ну, а как вы знакомы с оборонительными системами «большой войны», например с инженерным оборудованием укрепленных районов? С порядком обороны их?

Пришлось сознаться, что в этой области мои познания ограничиваются теоретическими разработками периода учебы в военной академии.

— Вот-вот, — подхватил он, — многие наши командиры страдают этим... Сейчас создали вокруг Москвы большой многополосный пояс полевых укрепленных районов. Но нет уверенности в том, что они отвечают требованиям современной войны.

Предупредив, что дело создания и организации УРов большое и сложное, командующий приказал отправиться в Можайский полевой укрепленный район, где должно проходить оперативно-тактическое учение. Предварительно мне предстояло тщательно познакомиться там с инженерными сооружениями. А через несколько дней после этого разговора меня назначили комендантом 159-го полевого укрепленного района, который по [107] месту расположения и оперативному направлению назывался Клинским. Его командный пункт располагался в старинном парке бывшего имения около села Высоковска, недалеко от Клина.