Изменить стиль страницы

— У вас, должно быть, дома есть какие-нибудь документы, бумаги?

— Нету у меня никаких бумаг.

— Я вам не верю, Игнатишина или Буркалова. Вы получали пенсию за сына. Что-нибудь да должно быть. Или вы все потеряли?

— Нету у меня ничего, родимый. Я все отдала этим господам.

— Каким господам?

— Тем, которые собирали бумаги и писали заявления.

— Кто-то здесь что-то собирал? Когда?

— Лет пять-шесть тому будет.

Если даже старушка и ошибается и с тех пор минуло восемь лет, то все равно это безусловно произошло тогда, когда все прошения уже были бесцельными. Я обращаюсь с вопросами к трем мужикам. Да, так и было. И из их уст я узнаю историю чисто закарпатскую.

Несколько лет тому назад в село пришли два пана с барышней и с пишущей машинкой. Они сняли комнату в корчме у Лейбовича, и пан священник объявил с кафедры, что «эти господа уже здесь» и что они будут помогать людям добиваться получения пенсии. Народ повалил к ним валом, барышня писала, а господа отбирали документы. Отобрали и у моих четверых кальновецких гостей.

— Кто были эти люди?

Никто не знает.

— Откуда они были?

Может, из Ужгорода, а может, откуда-нибудь еще.

— Вам ответили на ваше прошение? А бумаги хотя бы вы получили обратно?

Нет, они никогда ничего не получали.

— Как же можно давать документы незнакомым людям?

— Все это делали.

— Кто это — все?

— Ну, все, тысячи.

Люди бросились к Лейбовичу, барышня четыре дня стучала на машинке и не успевала.

— Сколько вы платили за одно заявление?

— Пятнадцать крон.

Сущая дешевка! Пан нотар брал шестьдесят. Компенсировалось это, вероятно, количеством, хотя и тут надо осторожно обращаться с цифрами и не принимать «тысячи людей» за чистую монету. На машинке барышня строчила четыре дня, этому, пожалуй, можно поверить. А по прошествии четырех дней господа и барышня куда-то исчезли, и село о них уже больше никогда не слышало. Ни о них, ни о своих бумагах, ни о тысячах крон, которые оно подарило им.

Я принялся расследовать это дело.

Да, в Колочаве все помнили машинку, панов и девицу. Но кто они были и откуда — никто не знал. Нотар ничего не мог объяснить, так как в те времена здесь был другой. Священник — тоже, — по той причине, что уже несколько месяцев находился под следствием, и село пребывало без духовного пастыря. Я запрашивал Ужгород. «Нет, — сказали мне хорошо информированные люди, — правительство не проводило подобных мероприятий. Вероятно, это дело рук какой-либо политической партии. Или, возможно, просто аферистов».

Определенно это были аферисты. Только, кажется, не из тех, кого можно схватить за шиворот и позвать жандарма. Скорее они были из той же породы, что и священник Кирай, пан школьный инспектор Дубровский или некоторые нотары.

Кое-какой свет пролился на эту историю только через два года, уже нынешним летом, когда земская управа разослала всем окружным управлениям циркуляр, в котором власти требовали усилить контроль за деятельностью служащих различных объединений инвалидов, предписывали предавать огласке злоупотребления и призывали растолковывать клиентам истинное положение вещей.

В этом циркуляре, вышедшем слишком поздно, чтобы быть полезным моим четырем кальновецким знакомым, говорится буквально следующее:

«Секретари и прочие должностные лица часто злоупотребляют своим служебным положением. Товарищества служат им источником и средством бесчестного добывания денег, которые они получают не только путем незаконного писания бесцельных прошений и обещанием бесполезных ходатайств, но часто и посредством прямых угроз и подлогов. Так, например, новых членов объединений они вынуждают платить членские взносы за несколько лет. Бо́льшую часть этих денег они оставляют себе, объединения же получают лишь незначительные суммы; они обманывают членов объединений, обещая присуждение первой группы инвалидности, самые высокие пенсии; принимают плату за медицинские осмотры, которые проводят сами, занимаются вымогательством «добровольных» взяток, достигающих временами тысяч крон…» и т. д.

Что-нибудь подобное случилось и в Колочаве? Пожалуй. Если голодом верховинца кормится столько людей, почему бы не покормиться и чиновникам объединений инвалидов?

Я продолжаю допрашивать трех мужиков. Неожиданно я замечаю, что руки Анчи Буркаловой становятся неспокойными и пальцы начинают нервно бегать по кофте. Одна из этих старчески жилистых рук мнет у шеи какой-то воображаемый предмет. Вдруг она звонко ударяет себя по лбу.

— Ох, дурная баба! Ведь есть же у меня бумаги!

— Ну, очень хорошо! — говорю я. — Выходит, что вы не все отдали тем панам!

— Ах, я!..

— Ну, вот видите! — смеюсь я вместе с ней.

Каждая морщинка на ее лице полна радости, и черные камешки ее глаз светятся. Нет, никто не лишил ее этого чудодейственного документа! Он дома. У хозяина. В сундуке. Стоит его только предъявить куда следует, и она будет получать пенсию!

— Наверное, Буркалова, вы знаете, о чем говорится в той бумаге?

— Знаю, знаю…

— Ну, расскажите мне!

— Это прошение, что написал мне пан нотар.

— То самое, за которое вы заплатили шестьдесят крон?

— То, то…

Старушка еще сияет, а у меня зарождаются сомнения.

— Почему же оно у вас дома, Буркалова? Вам его вернули из ведомства?

— Нет, мне его дал пан нотар.

— Когда?

— А как написал, так и дал.

— Значит, пан нотар никуда его не посылал?

— Нет.

Вспыхнувшие было глаза Анчи Буркаловой снова угасают. Мой затянувшийся допрос вселяет в нее тревогу. Морщинки ее снова ложатся печальными складками.

— А вы посылали его куда-нибудь?

— Нет, — отвечает Анча Буркалова опасливо.

О боже! Она допустила какую-то оплошность в свершении этого таинственного обряда и теперь за это будет наказана?

— Что же вы сделали с этим прошением?

— Спрятала.

— Дома? В сундуке?

— Да… — И это «да» звучит крайне несмело.

Ужасно!

Ответа на прошение, за которое была отдана телка, то есть последнее, что у нее оставалось, она ждет уже шесть лет. Но чего она ждет — чуда? Не думает ли Анча Буркалова, что пенсию ей принесут ангелы небесные? Она сама не знает. Какими, видимо, всемогущими и таинственными для этих людей, сбитых с толку, кажутся любая официальность, любой клочок исписанной бумаги!

— Принесите мне ваше прошение, Буркалова.

Старушка сбегала за документом. На половинке листа написано: «Я, Анча Буркалова-Игнатишина из Колочавы, прошу определить мне пенсию за погибшего на войне сына Грегора Игнатишина». И все. Точка. За шестьдесят крон.

Кошмар!

Я провожу оппортунистическую политику и от имени четырех бедняков пишу письмо руководству аграрной партии. Примерно такого содержания: мы, такие-то и такие-то. Наше материальное положение такое-то и такое-то. Речь идет об известных вам пенсиях. Помогите нам! Все мы избрали вас своими депутатами. Поэтому ваш долг отстоять наши интересы. Если же вы ничего не можете для нас сделать, то посоветуйте по крайней мере хоть что-нибудь, чтобы мы не отдавали напрасно свои последние крохи тем, кто нас обманывает.

И подписи. Один из моих гостей научился в армии писать свою фамилию, остальные ставят три крестика, царапая пером бумагу и окропляя ее крошечными кляксами. Но это не имеет значения. Все наше послание не что иное, как удобное ut aliquid fecisse videatur, которое в секретариате аграрной партии выбросят в мусорную корзинку. Не иначе…

Затем на голубом конверте Зиллера я пишу адрес, вручаю наиболее смекалистому из них, тому, который умеет подписываться, крону и говорю: «Когда пойдете в Синевир, — не обязательно это делать завтра или даже на этой неделе, — время терпит, — купите на почте марку за крону, прилепите ее в этот уголок, смотрите, — вот сюда, и бросьте письмо в почтовый ящик». От Кальновца до Синевира, то есть до ближайшей почты, восемнадцать километров.

— Вы поняли меня?

— Да.

В тот день я взобрался на полонину.

— Почему вы не пишете о том хорошем, что дала наша республика Закарпатью? — спрашивают меня мои пражские знакомые. А один мой коллега так поддался нахлынувшему на него первому бесконтрольному восторгу по поводу прелестей этого края, что свою статью о Закарпатье назвал: «Край улыбок». Что ж, пишите о том хорошем, что дала республика Закарпатью. И улыбайтесь!

В домик лесника Зиллера я вернулся уже в сумерках. В полутемной комнате, чуть освещенной слабым, колеблющимся светом, меня ждал тот самый мужик, который умеет писать свою фамилию.

— В чем дело?

— Пришел попросить вас, чтобы вы приклеили марку. Он вынимает из кармана голубой конверт с письмом к аграрной партии и заботливо завернутую в тряпицу почтовую марку.

Человек, попадающий в эти места, привыкает ничему не удивляться. Точно так же, как давно привыкли к этому местные жители…

— Откуда вы взяли марку? Ходил за ней в Синевир.

— Пешком?

— А то как же?

— И теперь снова принесли письмо в Кальновец? Почему же вы ее сами не наклеили?

— Боялся!

— Чего?

Вопрос излишний! Разумеется того, чтобы из-за какой-нибудь ошибки в обряде отправления письма не испортить всего дела.

— А почему вы не попросили почтмейстера прилепить ее?

— Боязно было…

— Почему? Он с вами грубо обошелся?

— Нет.

— Он нехороший человек?

— Нет.

— И вы снова теперь отмахаете восемнадцать километров туда и восемнадцать обратно?

— Да.

Тридцать шесть километров из-за марки. Тридцать шесть — из-за письма, которое и ломаного гроша не стоит!

И после этого — сохраняйте спокойствие! Говорите себе, что это наследство хозяйничанья мадьярской gentry! Пишите о том хорошем, что сделала республика для Закарпатья! Умиляйтесь тому, что по новым шоссейным дорогам снуют господские автомобили, что несколько улучшилось гражданское судопроизводство, что работает несколько вполне сносных чешских школ! Восхищайтесь прекрасной архитектурой административных зданий и деловых кварталов Ужгорода и Хуста! Наслаждайтесь фотографиями в журнале «Пестры тыдень»{213}, на которых русинские новобранцы весело хохочут в окнах железнодорожных вагонов!