Изменить стиль страницы

То, о чем я рассказал, происходило в начале лета 1932 года.

Ровно через год я снова приехал в Колочаву. За это время я забыл о четырех кальновецких бедняках, но Анча Буркалова дала о себе знать сама. Она выглядела измученной и, когда попыталась что-то сказать, горько разрыдалась.

— Чем все это кончилось, Буркалова? Ничем, конечно?!

— Ах, худо, худо все… Украли у меня мою пенсию.

— Как украли? Кто ее у вас украл?

— Ох, кабы знать… Не то нотар, не то староста, не то племянник!

— Как так?

Оказалось, что это было неверно. Никто ничего у нее не крал. Но пока мне удалось выяснить истинное положение вещей, прошло немало времени.

Аграрная партия не выбросила наше письмо. Однажды утром в Кальновце появились жандармы. Они ходили из хаты в хату, всюду внося смятение и наводя ужас. Однако они никому не грозили штыками и никого не увели с собой закованного в кандалы. Просто они пришли проверить правильность наших показаний.

Осенью Анчу Буркалову вызвали в Севлуш на медицинский осмотр. До Севлуша — больше девяноста километров.

— Как вы добрались туда?

Конечно пешком. Хозяин положил ей в узелок кусок кукурузной лепешки. Ночевать просилась в первую попавшуюся хату.

Дорога в оба конца заняла у Анчи Буркаловой шесть дней. Мне говорили потом, что она могла бы и не ходить пешком. Нужно было только представить соответствующий документ и тогда бы ей выслали денег на дорогу. Но откуда Анче Буркаловой знать об этом? Кто мог растолковать ей что к чему? Кто убедил бы ее не бояться новых формальностей? Где взять ей денег на заявление? То ли дело пешком. Это гораздо проще!

В Севлуше она подверглась осмотру медкомиссии при земском комитете опеки пострадавших от войны. При условии, если Буркалова из сложного и длительного комплекса беганья, платежей, просьб ничего бы не упустила, ей нужно было еще доказать, что она потеряла трудоспособность по меньшей мере на двадцать процентов. Но комитет опеки потерпевших от войны не признал за ней этих двадцати процентов.

Зимой она получила заключение, датированное 22 ноября 1932 года, в котором приводились результаты медосмотра: «Вы признаны трудоспособной. В пенсии вам отказано».

Кажется, эта весть Анчу Буркалову нисколько не встревожила. Похоже на то, что неудача ее даже не обеспокоила и остальных трех, что приходили тогда с ней к леснику Зиллеру. Ведь ее дело в руках знаменитого пана, который сильнее самого окружного начальника. Это, повидимому, послужило также причиной того, что, когда в конце зимы Буркалова была вызвана в Ужгород на земскую медицинскую комиссию, соседи одолжили ей на дорогу денег.

В Ужгороде Буркалову снова осмотрели. Она получила заключение от 6 марта 1933 года. Ужгородский врач констатировал: «больные зубы, хронический бронхиальный катарр, эмфизема легких, общая дряхлость». В заключении также было сказано: «Согласно мнению врача-специалиста и решению комиссии трудоспособность потеряна на 75 %…»

Мнения различных врачей и тем более, конечно, квалифицированных врачей разнятся между собой.

— Как возможна такая разноголосица? — спросил я у доктора, по случайному совпадению у того самого, который признал за Анчей Буркаловой ее 75 процентов инвалидности.

— Нельзя называть это разноголосицей, — сказал он. — Мы в Ужгороде обладаем большей компетенцией и потому можем быть более снисходительными. А коллега в Севлуше просто оберегал интересы государственной казны. К тому же все бабы в Закарпатье бледные и тощие. У всех у них больные бронхи. Ни у одной нет зубов. Все работают.

Это, разумеется, верно… Но вскоре после Ужгорода на Анчу Буркалову свалилась новая беда. Выяснилось, что пенсию имеют право получать только чехословацкие граждане. И хотя Буркалова родилась в Кальновце и, насколько она знает, никто из ее предков не жил в других местах, чехословацкого гражданства или по крайней мере документа о гражданстве у нее нет. Нужно было еще только хлопотать о нем. Пан нотар потребовал за заявление сто крон. Соседи дали ей и эту сумму.

И вот после этого случилось большое несчастье… Анча Буркалова опять горько плачет… Две недели назад на ее имя пришло письмо, в котором сообщалось, что просьба ее удовлетворена. Но пан нотар говорит, будто он отдал письмо старосте. Староста твердит, что передал его племяннику Буркаловой, а племянник отпирается.

— Ох, и горюшко же, родимый… Никак до правды не добраться. Теперь мою пенсию получает кто-нибудь другой. Помогите мне!

Однако нужно знать, как в Колочаву, село с населением в две тысячи человек, доставляется почта. Собственно о какой почте можно говорить, если начальник сельского лесоправления и фининспектор посылают сами в город за письмами?! Какое-нибудь торговое уведомление для Герша Вольфа да несколько открыток панам учителям — вот и вся почта.

Хотя Колочава и соединена с хустской железнодорожной станцией прямым шоссе, своего почтового отделения она не имеет, и корреспонденция в Колочаву идет самыми странными путями. С запада в Хуст она прибывает скорым поездом в половине второго дня. На следующее утро за ней приезжает автобус из Волового. На третьи сутки крестьянская телега везет ее через горы в Синевир, где находится почтовое отделение, обслуживающее несколько сел, в том числе и Колочаву. На четвертый день, — если вам везет, а то и на пятый, — если вам не везет, — за письмами приходит колочавский почтальон Шемет, который появляется в Синевире четыре раза в неделю. Синевирский пан почтмейстер кладет ему письма в сумку, запирает ее на ключ, и старый Шемет топает двадцать километров до Колочавы к пану нотару. У того есть свой ключик. Он открывает сумку, осматривает ее содержимое, и только потом дети Шемета, если им, конечно, удается улучить свободную минутку, разносят письма адресатам. Но когда случайно в этот день пана нотара не оказывается дома, то сумка остается неоткрытой и писем приходится дожидаться до завтра, если, разумеется, завтра — паче чаяния, не воскресенье или какой-нибудь праздник, так как ни Шемета, ни его детей никто не заставит грешить против божьей заповеди. Может, это кого-нибудь не устраивает? Ну, тогда пусть он сам ходит в Синевир за корреспонденцией! Почтальон Шемет вовсе не почтальон, а служащий сельской управы, доставляющий нотару письма по собственному желанию, а посылки и бандероли за чаевые. И разве кто-нибудь вправе требовать от его детей, чтобы они из-за письма Анчи Буркаловой лезли куда-то к черту на кулички? Эдак они истопчут сапог на сумму большую той, какую, зарабатывает их отец. Итак, пан нотар отдал письмо папу старосте, а тот утверждает, что поручил колочавскому племяннику Анчи Буркаловой передать его тетке, если в воскресенье будет хорошая погода и та придет в церковь. Племянник же клянется, что ему никто ничего не поручал, и, таким образом, никак не установить, кто же все-таки лишил покоя кальновецкую старуху: то ли дети племянника, то ли кошки пана старосты.

Раз уж взялся за дело — надо довести его до конца. И я отправился к пану нотару. Русин по национальности, он, как и его предшественник, переведенный на новое место, относился к числу старых австрийских служак.

— Пусть Буркалова не сходит с ума! В письме только подтверждалось, что ее прошение относительно признания за нею чехословацкого гражданства благополучно дошло до места назначения. Беда со здешним народом!

— Никто, Буркалова, не украл вашу пенсию. Говорят, вы должны ждать.

Осенью этого же года мы снимали в Колочаве картину{214}. Никаких сдвигов. Анча Буркалова ждет.

Через год, летом 1934 года, то есть по прошествии двух лет после того, как мы написали письмо аграрной партии, я снова попал в Колочаву.

В первое же погожее воскресенье, когда из Кальновца можно было спуститься в долину в церковь, передо мной предстала Анча Буркалова.

— Дай вам бог доброго здоровья и долгой жизни!

Теперь Анча Буркалова получает пенсию. Пятьдесят крон ежемесячно. Из расчета: «1) Денежное пособие в год — 400 крон, 33 кроны 33 геллера в месяц и 2) пятидесятипроцентная надбавка на дороговизну, то есть 200 крон ежегодно, или 16 крон 17 геллеров ежемесячно».

— Слава богу! Слава богу! — восклицает Анча Буркалова.

И все-таки она опять чем-то встревожена. Кто-то сказал ей, что она имеет право получить пенсию и за прошедшие годы и что это — большая сумма. Она ходила к пану нотару, но тот потребовал с нее пятьсот крон. И вот теперь Буркалова пришла ко мне узнать — правду ли ей говорили?

— Я в этих делах не разбираюсь, Буркалова. Вот будете в Воловом и посоветуйтесь там с адвокатом. А скажите мне, — за что пан нотар требует с вас пятьсот крон?

— За то, что он выхлопотал мне пенсию, и за то, что ему со мной одна морока.

— Вы ему уже заплатили?

— Где же мне взять столько денег?! Была я еще у одного, который тоже умеет писать, просила его написать мне прошение, а он говорит — не хочу браться за это. Боюсь, говорит, пана нотара.

— Серьезно, я в этом не разбираюсь! Надо бы вам сходить к адвокату.

— Ну, да и так слава богу!

Но, желая получить информацию, я все-таки еще раз побывал у нового нотара.

— Собственно что это такое — государственная пенсия или благодеяние? И почему Буркалова получает пенсию, а остальные три крестьянина не получают?

Оказывается, эти трое и не получат ничего. Они опоздали с заявлениями — не подали их в срок, то есть до 31 декабря 1923 года.

— Ну, а Буркалова во-время подала заявление?

— Конечно. Мой предшественник лично писал ей. Эти люди сами никогда ничего не знают.

— Буркалова во-время подала заявление???

— Да.

— А скажите, пожалуйста, как же случилось, что пенсию ей дали только сейчас, одиннадцать лет спустя после подачи заявления?

— Это печальное недоразумение. Таких случаев сколько угодно. В те времена заявлений была уйма. Окружные канцелярии пересылали их управлению по гражданским делам, вернее, отделу социального обеспечения этого управления, нынешнему ведомству по опеке над пострадавшими от войны. Там какой-нибудь недобросовестный чиновник положил эти заявления под сукно, и вот только теперь дошла до них очередь.