Изменить стиль страницы

Снова тишина. Слышно, как кровь стучит в ушах. Хорошо пахнет сигаретой.

Наступила роковая минута в жизни Николы. Но он не подозревал об этом: он знал только, что вот сейчас решится, оставаться ли ему привязанным к швейной машине, или можно будет выйти на волю, где воздух и солнце.

В полдень пришла Эржика, принесла обед.

Жандарм повернул к ним свой стул и положил себе на колени винтовку с примкнутым штыком.

Шугаю не хотелось кукурузной каши; он от нее отказался, так же как в первый и во второй день ареста; взял в связанные руки кружку с молоком и стал пить, пристально глядя на Эржику.

— Продай обе коровы из твоего приданого! — зашептал он между глотками. — Абраму Беру. Отец пускай продаст лошадь… Гершу Вольфу… Сейчас же… Быстро… Займи, сколько сможешь… И неси сюда! Жандарму… Сейчас же… Слышишь?

Эржика ушла, и жандарм опять повернулся к книге.

«Слышал он или нет?» — подумал Никола, и сердце его заколотилось. И еще: «Успеет ли Эржика вернуться, пока нет никого, кроме Власека?»

Эржика успела. Она принесла тридцать тысяч и положила их на стол перед жандармом. Но Власек был так поглощен своим занятием, что не имел времени взглянуть ни на пачку банкнот, ни на уходящую Эржику.

Тишина была невыносима.

Июльский полдень лил в окна широкие потоки солнечных лучей. Жандарм лениво закурил новую сигарету, и дым ее поплыл в голубом воздухе волнистыми змейками.

«Сколько же тут? — думал Власек, поглядывая искоса на пачку кредиток. — Двадцать пять? Тридцать? Вряд ли больше. По нынешним ценам на эти деньги можно купить корову. Ну, скажем, две». Он наклонился, будто ища чего-то в нижнем ящике, и, заслонив деньги своим телом, сунул их себе в карман. Кто докажет? Да вообще, ну ее к черту, жандармскую службу в этой Сибири!

Он встал, окинул Шугая равнодушным взглядом.

— У тебя все руки опухли. Дай я маленько ослаблю. Потри себе суставы.

Он снял с Николы кандалы и вышел из комнаты.

Никола развязал веревки, мучительно потянулся, так что голова закружилась, и выскочил через окно на огород.

Вернувшись, жандарм уже точно знал, сколько у него в кармане. Кинув взгляд на открытое окно, он заметил на письменном столе листок с бунтовщическими высказываниями Шугая, чиркнул спичкой и сжег его, а пепел растер пальцами.

Потом стал ждать бури, то есть возвращения вахмистра. Будет скверно! Пускай. Эти деньги — нужные. Что ж, понадобилось выйти, в доме никого не было — Шугай и сбежал. Станут на допрос таскать? Со службы выгонят? Пускай!

Вследствие строгого соблюдения служебной тайны Абрам Бер через два часа после переполоха на жандармском посту, ничего не подозревая, отправился в Сухарский лес объявлять Петру Шугаю о своем намерении этим летом косить сено на лугу возле Колочавки. Перед опасным предприятием он вознес молитвы «Твилес» и «Дерех»{185} и продолжал беседу с богом уже по дороге.

«Разве не твоя святая обязанность помочь мне? — говорил он. — Разве я накапливаю богатства не на пользу народу твоему и не во славу твою? То есть не для тебя самого? Помоги мне, господи! Ты должен помочь!»

Он остановился перед хатой Шугая с бьющимся сердцем. Но ребятишки сказали, что отца нету дома — пошел в Сухар, на полонину. Это недалеко. Абрам Бер направился туда. И в лесу, за излучиной реки, на перекрестке двух тропинок, там, где через Колочавку переброшен вместо мостика ствол ели, ему пришлось испытать то, что испытала жена Лота, когда она, оглянувшись, увидела, что господь пролил с небес на Содом и Гоморру дождь серы и огня{186}.

На перекрестке стоял Никола Шугай с винтовкой на плече.

— Шма Исруэль! — прошептал Абрам Бер, чувствуя, что кровь стынет у него в жилах и он весь превращается в соляной столб.

Шугай смотрел на него исподлобья. Потом быстро подошел к нему. Абрам Бер задрожал.

— Скажите им, что уж больше голыми руками меня не возьмут! Живым не дамся! — горячо воскликнул он.

Потом резко повернулся. И широкими шагами пошел наверх, в лес. Его движения всегда отличались энергией, а походка быстротой.

Абрам Бер еще несколько мгновений стоял соляным столбом. К Петру Шугаю на полонину он уже не пошел. Ибо всевышний послал ему знамение.

Он сунул руку за пазуху, подмышку, понюхал пальцы: это полезно в минуту испуга; наверно, оттого, что начинаешь снова сознавать себя. Пустился в обратный путь. Но еще долго чувствовал слабость в коленях и шагал нетвердо.

Домой вернулся уже в сумерках.

Мрачней тучи.

В лавке под потолком горела керосиновая лампа с большим абажуром, заливая середину комнаты желтым светом и оставляя темными углы. В помещении опять были покупатели: товар уже появился, только с геллерами они расставались неохотно. Собралась здесь и еврейская молодежь — несколько парней и две девушки; все сидели на ящиках, облокотившись на бочки и прилавок, смеялись, болтали о том о сем, мешали. Жена Абрама Бера занималась с покупателями, а семнадцатилетняя Ганеле, — слава господу богу, уже последняя незамужняя его дочь, — при поддержке своих юных друзей доказывала какому-то старому, подпоясанному широким поясом крестьянину, что на косе, которую он с сердитым видом поминутно заставлял звенеть сгибом пальца, уступить пятьдесят геллеров никак невозможно.

Абрам Бер прошел через лавку, не останавливаясь. Он не любил этих сходок в своем торговом заведении. Не обращая ни на что внимания, он только окинул злым взглядом какого-то развязного еврейского юношу, усевшегося на прилавок. Тот сейчас же слез.

Абрам Бер удалился к себе в каморку. На небе уже взошли три звезды, и пора было вознести молитву «Майрив»{187}. Надвинув поглубже шапку на голову, он стал молиться, обратившись лицом в угол:

— «Хвала тебе, господи боже наш, вседержитель, словом своим вызывающий рассвет, в премудрости своей отворяющий врата небесные, в предвидении своем устанавливающий смену часов и чреду времен, по воле своей управляющий путями звезд на тверди небесной».

На этот раз он произносил слова «Майрив» с особенным жаром и выразительностью, так как ясней, чем когда-либо, чувствовал близость бога своего. Знал, что господь бдит над ним. Слава всевышнему, предостерегающему от опасностей народ свой! Слава царю царей, всегда, от века, только и помышляющему о благе народа своего! Господу, пекущемуся о каждом еврее, господу, знающему, что на ступенях Израиля покоится звездный трон его и что молитва каждого раба его более могучая, чем ангелы, умножает могущество и славу его. Как премудр господь, в нужное время уславший Петра Шугая на полонину, поставивший на перекрестке Николу Шугая как раз в ту минуту, когда там должен был пройти Абрам Бер, и тем самым спасший жизнь рабу своему!

Мысль Абрама Бера, обращенного лицом к пустому углу возле кушетки, ничем не тревожимого и не развлекаемого, раскачивающегося взад и вперед, приплясывающего, бормочущего, подпевающего и прищелкивающего пальцами, была сосредоточена исключительно на молитве и всевышнем.

О чудесном явлении в Сухарском лесу пришлось весь вечер молчать: заговорить — значило бы рассказать о нем всей еврейской общине. Потому что и за ужином этих дерзких мальчишек был полон дом («хорошо ли присматривает за дочкой мамаша?»), а эти вечно голодные кузнецовы девчонки ходят к Ганеле только для того, чтобы получить от ее матери кое-чего из остатков ужина на кухне.

Только ночью, лежа с женой в постели, Абрам Бер сказал ей:

— Нынче господь избавил меня от великой опасности!

— Да будет имя его благословенно! — горячо промолвила пани Эстер.

А когда выслушала с широко раскрытыми от ужаса глазами рассказ мужа об этом происшествии, воздела над периной свои полные руки, словно для того, чтобы кого-то благословить, и, закрыв глаза, еще раз восхвалила имя господне:

— Хашем исбурех!

Абрам Бер стал читать «Кришму», молитву на сон грядущий:

— «Во имя господа бога Израиля, по правую руку мою — Михаил, по левую — Гавриил, передо мной — Ариил, позади меня — Рафаил, а над головой моей — слава божья…»

Тут он вспомнил еще кое о чем.

Тронул пальцем плечо засыпающей жены.

— Дочке ты ничего не говори. Только испугаешь. О побеге Шугая и так скоро будет известно… Не получилось бы из этого чего скверного.

Уж не вышел ли в Бразах из-под земли Довбушев мушкет? Знаменитый в здешних горах разбойник перед смертью закопал кремневое ружье свое глубоко в землю. И оно каждый год чуть-чуть больше подвигается из темных недр к поверхности земли, а когда опять заблестит на солнце все целиком, словно герань либо анемон весной на горном пастбище, в мире появится новый Олекса Довбуш, такой же, как тот, что отнимал у богатых и отдавал бедным, бил панов и никогда никого не убивал, кроме как ради справедливой мести или для самозащиты.

Да! В Бразах мушкет показался на поверхности.

Царит в лесах Никола Шугай. От Каменки и Попади до Тисской равнины, от Гропы и Климовой до самого Стоя меряет он весь край длинными, похожими на оленьи шагами. Питается в пастушьих колыбах и хижинах горцев, платя по-королевски за миску кукурузной каши, спит в оборогах и под деревьями, смеется, увидев утром, что впадина у него на груди полна росы.

Высоко на Греговище, там, где у самой высокой точки взбегающего круто вверх большака стоит деревянный крест из двух бревен, нападает он на почту из Волового.

В горных ботинках с солдатскими обмотками, в старом солдатском мундире, безоружный и не пряча лица, становится на дороге, подняв руку:

— Стой! Я — Никола Шугай!

Позади него стоят четверо, лица их до глаз завязаны платком. Двое из них — с наведенными на телегу винтовками военного образца, и если кто из пассажиров осмелится выглянуть наружу, так увидит, что дула обоих ружей смотрят ему в лоб.

— Все выходи вон и руки вверх! Отдавай все, что есть, ежели только ты не бедняк, которого мы знаем…