Изменить стиль страницы

Мотив поистине прекрасный.

Никола Шугай живет и в песнях. Некоторые я записал. Все они родились в Колочаве или на полонинах вокруг нее. Слышал я их от деревенских парней и пастухов, обычно слишком молодых, чтобы помнить действительного Николу Шугая: легенда растет не только с расстоянием, но и с отдалением во времени.

Чтобы понять эти песни, нужно знать, как они здесь поются.

В Колочаве известны и напевы, принесенные солдатами из чешских или словацких городов, но собственная мелодия здесь только одна. Минорная, еще не застывшая, не законченная и необыкновенно пластичная. Поется она иногда полным, иногда приглушенным голосом и меняет свой ритм и весь свой характер в зависимости от текста и обстановки, в которой ее поют: ночью ли у костра, во время танца, кутежа или в любовной тоске. У нее нет даже определенной тональности, и все зависит от случая, от того, в каком месте свирели вырежет пастух звуковое отверстие. Ибо на полонинах у пастушьих хижин поют всегда в сопровождении сопелки.

Именно здесь, на полонинах, как и столетья назад, рождаются песни, никем никогда не записанные, тут живущие долго, а там уже забытые, и часто никому, кроме самого поэта, не известные. Да и декорации, на фоне которых происходит акт творчества, за тысячелетия не изменились. Это — вершина горы с низкой травой, пригибаемой к земле вечными ветрами, пастбище, широкое небо над ним, а все остальное, все, что мы привыкли называть миром, внизу: кроны буков, возникающие на склонах гор, там, где кончается полонина, долины, реки, деревни, люди. А на одном уровне с этой вершиной только гребни других гор да заходящее или восходящее солнце. Где-нибудь здесь стоит и колыба, то есть небольшой навес из хвороста, опирающийся одной стороной на склон, а с другой — поднятый на двух кольях и в профиль напоминающий арабскую единицу, ту самую, которую так старательно выводят в первом классе дети. Здесь рождаются карпатские песни, или, лучше сказать, попевки о друзьях, о разбойниках, о нищете, о чернобровых красавицах, о деревьях и тропах. Песни эти состоят большей частью из одной строфы, редко — из двух и похожи больше на выкрики горя или восторга, на отрывочные воспоминания, чем на песни… Рождаются они по вечерам, когда краски и линии вокруг становятся мягче и расплываются в сумраке, когда поет вечный ветер, а привязанный к кольям скот тихо жует свою жвачку, когда перед колыбой пылает большой костер и, прочерчивая огненными зигзагами темноту, рассыпает снопы искр, из которых взмывают вверх маленькие драконы с белыми головками и красными, пляшущими в воздухе хвостами.

Тогда чабаны или одинокий пастух вынимают из-за пазухи сопелки и играют на них, а еще чаще лишь слегка прикасаются губами к отверстию, так что тона звучат неясно и приглушенно. И поют. Слова песни без музыкального сопровождения чередуются с мелодией без слов. А потом в просторах неба загораются звезды. На севере возникает четкая буква Кассиопеи, слева от нее — Большая Медведица. Ведает бог: более прекрасной рабочей комнаты не было ни у одного поэта.

Вот как поют здесь о Николе Шугае:

Стонет горькая кукушка,

плачет в темном гае:

не видать тебе вовеки

Николы Шугая!

Почему в словах этих песен так часто упоминается кукушка? И уже вскоре после смерти Николы. Ясно, что никто здесь не думает о ней, как о птице смерти. Едва ли кому из местных жителей известно, что, по верованиям славян-язычников, в кукушек переселялись души умерших. Может быть, это — только подражание старым образцам? Или так же, как у их предков, в нервах и в мозгу здешних людей ощущение смерти и печали настолько неразлучно срослось с представлением о тоскующей птице, что нельзя затронуть чувство, чтобы не возник образ кукушки.

На сучок кукушка села,

жалобно кукуя:

«Ой, Шугая загубили.

Жди беду лихую!

Стала дочь твоя сироткой,

Эржика — вдовою.

Обручился ты, Никола,

с черною землею».

А вот еще попевка, в которой слово «револьвер» искажено на чешский и русинский лад — «левор»:

Ой, кукушка куковала

в утреннюю пору,

Бил без промаха в жандармов

Шугай из левора.

Как уже говорилось, эти попевки о Шугае большей частью состоят из одной, редко — из двух строф, поскольку на одной полонине не знают песен другой; но можно с уверенностью сказать, что если бы мы захотели соединить строфы разных авторов, у нас получился бы связный текст. Я это здесь и делаю:

Веет ветер от Сухара,

тучи подгоняя.

Но не слышно там сопелки

славного Шугая.

Ой, в густом лесу три друга

Шугая убили.

Три дружка к нему на Сухар

тайно приходили.

Приходили для совета,

совета не дали.

Топорами атамана

взяли порубали.

Под явором говорили,

под явором пили,

под явором, под зеленым,

Шугая убили.

Ищет Эржика Николу,

слезы проливает.

Ой, беда нам, трем убийцам,

трем дружкам Шугая.

А вот эти строки сложил себе в утешение и пропел парень, тоже Никола, которого избили ревнивые товарищи. Ведь какая это утеха — иметь не только имя Николы, но и таких же, как у него, неверных друзей!

Мы, Шугай, с тобою тезки,

оба мы — Николы.

На тебя в лесу напали,

на меня — у школы.

За горилку с медом

Шугая сгубили.

А меня за девку

парубки избили.

Иногда вспоминают Николу и пьяницы:

Плохо будет без Николы

пьющему народу.

Ой, любил Никола водку,

как гусята воду.

Возможно, и это воспоминание относится к Шугаю, но возможно, и просто к разбойникам:

Эх, любили мы друг друга,

хорошо нам было.

Дюжина жандармов, братец,

за нами ходила.

И право, так ли уж это важно, кем Никола Шугай был на самом деле? Если вечерами о нем поют пастушки у костров перед колыбами. Если он заставляет рассказчиков говорить о недолговечности всего прекрасного на свете и о предательских пророчествах. Если умеет пробудить в людях сознание естественного права, которое значительно лучше и нравственнее, чем официальное. Если он принуждает их думать о справедливости. Если он умеет возбудить в них стремление к лучшей жизни, решимость бороться за нее и уверенность, что она придет.

Несомненно, все это — чувства, мысли и стремления обитателей здешних гор, а не Николы Шугая, которому принадлежит в них доля не бо́льшая, чем всякому другому. И все же эти чувства, мысли и стремления сосредоточены в нем. А это славный удел, награда Николе за его мужество — добродетель, выше которой нет у мужчины. Благодаря ей он стал святым Георгием, единоборствующим с драконом. Статуей, которую жители здешних гор сами вырезали из доброго букового дерева и, раскрасив пришедшимися по вкусу красками, поставили в церкви. А теперь они приносят к ней, воплощению их тоски и надежды, рудбекии и пионы из своих палисадников, герани и анемоны с полонин.

На Западе чувства, мысли и стремления народа уже более определенны, и с ними не обращаются ни к святым, ни к разбойникам. Скоро так будет и в Карпатах.

Никола Шугай — последний здешний разбойник. В самом деле — последний. Ибо разбойничество вырождается. Плачевнейшим образом.

Взять хотя бы такой случай. Весной этого года где-то у Мерешура, на дороге между Колочавой и Хустом, навстречу трем пешеходам, направлявшимся в Хуст на ярмарку, из леса вышли три разбойника с ружьями в руках; лица их до самых глаз были скрыты платками. Вероятно, и в Прикарпатье говорится: «Деньги или жизнь». Три испуганных путника предложили откупное: одну крону. Долго торговались. Через полчаса дошли до пяти крон. Тогда разбойники разозлились и применили насилие: избили крестьян и отобрали все, что у них было. У всех троих вместе оказалось одиннадцать крон.

Где вы, пещеры Довбуша и Шугая с кладами, которые, если б их открыть, ослепили бы своим блеском весь мир? Куда уж там. Нечего есть. Нечего грабить.

Или, быть может, мне следует подтвердить этот упадок разбойнического промысла ценой собственного позора и рассказать о факте более печальном, чем многие другие, а для влюбленного в своих персонажей автора таком грустном, что грустнее его ничего и быть не может.

Вот он.

Могила на каменистом холме колочавского кладбища, в которой похоронены оба брата Шугая, сравнялась с землей, затоптана коровами, и где она находится — толком не помнят теперь даже местные старожилы. Этим летом мне кто-то рассказывал, что туристы наносили на нее камней и поставили крест. Встретив как-то Эржику, я сказал ей: «Посмотри, правда ли, что там могила Николы…», и через несколько дней она подтвердила это. С тех пор — о, ужас! — прославленная Эржика, возлюбленная разбойника и самоотверженная его жена, в погожие дни, когда можно ожидать посещения туристов, стоит там, молитвенно опустив глаза и печально поджав уголки губ, и принимает от приезжих кроны и двадцатигеллеровые монеты.

Ой, баба! Или ты не знаешь, что о тебе на полонинах поют песни?

Перевод О. Малевича.

img_28.jpeg