Изменить стиль страницы

— Ну, нет, нет… — поспешно ретируется Байниш.

Но пани Эстер уже не унять. Может, кто-нибудь воображает, что они крадут? Да они неделями ломаного гроша не видят, все только «дай, дай, дай». «Дай» да «подожди»! У Шулема голова кругом идет. За кукурузу плати, за товар плати, в банк плати, налоги плати. А тут еще каждый норовит за их счет поесть да одеться! Скоро ей придется босой ходить! Суринка и так уже каждую тряпку у отца со слезами вымаливает…

И Байниш вышел, но не через пивную и лавку, а через двор.

— Паршивцы! — ругается он про себя.

На дворе, у конуры, лежит лохматый пес. Через раскрытые ворота важно входят гуси. Пес, не двигаясь с места, поглядывает на них снизу вверх. Черт возьми, до чего у этих богачей все предусмотрено! Тот же пес, скажем! На своих гусей внимания не обращает, пусть они ему хоть в пасть залезут, — не пошевелится. А попробуй пристань к ним чужая гусыня — уж он ей задаст перцу. Гусыня бежит, гогочет, хлопает крыльями, а он ее за хвост, за хвост. Вот ведь собака! И никто ее не учил этому!

«Ну, погодите, свиные головы, — думает Байниш. — Господь бог вам за все отплатит, на детях выместит. Вырастет из вашего мальчишки бандит. Фи! Сколько было шуму, чванства, когда он родился! А теперь из Кошиц только и знает, что денег просит».

Байниш Зисович бредет по дороге через село. Воспоминание о большом увесистом кульке в Суриных руках и о жене, ожидающей дома муку, вновь наполняет его заботами. Он останавливается меж покосившихся плетней и хлопает себя по бедрам: «Нету!» На лбу его появляются морщины, левый уголок рта, левый уголок глаза и левая ноздря подаются вверх. Лицо искажается гримасой, скорбной и задумчивой в одно и то же время. «Нету! Нету ни кроны, ни пятидесяти геллеров, ничего нету».

Он идет к Срулю Нахамкесу, в кузницу.

— Гит морген! — приветствует он его в дверях.

Сруль Нахамкес, весь черный, с черными как смоль волосами, с черными глазами, черными руками и в черном кожаном фартуке, из трех кусков старого железа выковывает в черной кузнице новую подкову. Одной рукой он держит клещи, поворачивая раскаленные куски металла в горне, а другой, дергая за цепочку, надставленную обрывком веревки, раздувает меха.

— Ты не мог бы, Сруль, одолжить мне две кроны?

Сруль, не прекращая работы, поворачивает голову и сердито говорит:

— В наше время только и одалживать две кроны!

— Я знаю, нет, не надо… — соглашается Байниш левым уголком рта, левым глазом и левым плечом. — Но корзинку картошки ты все же дашь взаймы?

Сруль Нахамкес готов рассердиться.

— Ну, нет так нет, — предотвращает катастрофу Байниш. — Дай-ка мне тогда щепотку табаку!

Сруль достает жестяную коробочку, в которой табаку — на донышке, и Байниш сворачивает цыгарку. Затем он подходит к мехам и, берясь за цепочку, надставленную обрывком веревки, раздувает их вместо кузнеца.

— Скажи, Сруль, если ты такой уж мудрец, отчего это гои[57], когда здороваются, говорят «добрый день», а мы — «доброе завтра»?

— Не знаю.

— Видишь ли, «Гит морген» — это не «доброе утро», потому что «морген» означает не «утро», а «завтра». Гои — лошади! Они думают только о сегодняшнем дне, о «сейчас», о настоящем моменте. А мы смотрим дальше. По крайней мере на один день. По крайней мере.

— Откуда ты это знаешь?

— Учитель в хедере говорил детям.

— Мои девочки никогда ничего такого не приносят из школы. Им бы только поесть… Знаешь, а то, что ты сказал, — это хорошо!

— Это очень хорошо, Сруль! «Завтра», «завтрашний день» — это самое главное, Сруль! Потому что «сегодня» уже не в счет, раз мы дождались сегодняшнего дня — так мы его и проживем с божьей помощью. Нет у меня муки — ну и нет, нет двух крон — ну и нет, нет картошки — ну и ладно, небось до вечера не помру. А завтрашний день! Это главное, Сруль! «Доброе завтра»! А после «доброго завтра» — опять «доброе завтра». И так всегда.

Сруль Нахамкес вытаскивает клещами из горна раскаленные добела куски железа, кладет их на наковальню, и оба мужчины принимаются бить по ним молотами — Сруль тем, который побольше, Байниш — тем, который поменьше. Наковальня звенит, железо постепенно краснеет, отскакивает окалина.

А когда соединенные куски вновь оказываются в горне, Нахамкес спрашивает, подгребая уголь:

— Говоришь, Байниш, одолжить тебе две кроны? А ведь ты больше недели был со своей лошадью в Прибуе, возил камень на строительство дороги.

— Я? В Прибуе? Возил камень на строительство дороги? Больше недели?

— Ну да. Борах Давидович тебя видел.

— Борах Давидович меня видел? А почему бы ему меня не видеть?! Больше недели! Ц-ц! Да я всего один день возил! За пятнадцать крон. Много ли купишь на них кукурузы? А ведь у меня восемь душ детей! Это я у зятя был неделю. Помогал ему дом строить, к зиме он должен быть готов. Я еще тебе расскажу кое-что, Сруль! Знаешь, как попали люди в Америку?

— Ну, как, как! Доплыли на кораблях.

— Ясно, что доплыли! Как-нибудь да надо было добираться! Но когда они туда доплыли?

— Ну?

— При царе Соломоне. У него были громадные корабли.

— А отчего те люди стали краснокожими?

— От солнца.

— Это тоже учитель говорил?

— Ну да. Хаймику.

— Ох, мудрец.

— Еще какой. Но Хаймик тоже будет таким.

Когда куски старого железа на наковальне начинают приобретать форму подковы и Сруль, держа их, вместе с Байнишем бьет молотом, Байниш говорит:

— Послушай, Сруль, мне ужасно хочется есть. Отродясь еще не испытывал такого голода! Весь день потею от этого. И не завтракал и не ужинал. Нет ли у тебя чего перекусить?

— Пойди спроси у Лаи!

Байниш идет через маленький дворик, подходит к дому и просовывает голову в дверь:

— Гит морген, Лая, что на обед варишь?

— Что варю? Ничего не варю! — отвечает маленькая кузнечиха.

И в самом деле. Плита холодная. Но на скамье лежит пучок свежих, только что нарванных редьки и лука. Байниш направляется прямо к ним.

— Одолжи мне парочку…

Но маленькая кузнечиха всполошилась, как наседка, подбежала к зелени, закрыла ее своим телом и ну разоряться:

— Нет! Ничего не получишь! Что я дам детям на обед?

— Ну, ну… — укоризненно произносит Байниш. — Разве я никогда не угощал твоих девочек редькой!

— Ладно, одну! — Кузнечиха стоит красная как рак.

— Нет! Четыре! Каждому по половинке!

— Нет! — кричит Лая.

— Ну, три! — кричит Байниш.

— Одну! — пищит Лая.

— Три!

— Нет!

— Три!

— Две!

— Ладно, давай! — глаза у него горят, кажется, он готов убить человека. — И три луковицы!..

— Нет! — визжит Лая.

— Две!

— Нет!

— Одну! — кричит Байниш.

— На!

После этой сцены, которая походила скорее на грабеж, чем на дружеский разговор, еще не успокоившись, дрожа, как конь от быстрой езды, Байниш опускается на скамейку. Кузнечиха, продолжая защищать зелень своим телом, понемногу приходит в себя после неожиданного нападения и вот-вот заплачет, но Байниш ее мигом обезоруживает словами о том, какое доброе дело сделала она для его детей, и о том, что осенью он поедет в соседние села и привезет ее девочкам яблок. Однако кузнечиха того и гляди расплачется и раскричится, и Байниш ее чуточку побаивается. Поэтому он предпочитает уйти в кузницу и еще некоторое время раздувает меха.

— Ну, с богом, Сруль, — говорит он, когда подковы готовы. — Скажи Лае, что она хорошая, что я привезу ей огурцов.

И вот он уже идет домой. До дома полчаса ходьбы. Его голова, устремленная вперед, опережает сгорбленную спину.

Он проходит мимо русинских халуп, где не на чем остановить взор, мимо еврейских лачуг, у хозяев которых нет ничего за душой, мимо лавчонок, где ему не поверят в долг потому, что в одних он никогда ничего не покупает, а в других уже задолжал.

«Добрый завтрашний день»! Это главное. Потому что сегодняшний он уж как-нибудь проживет. Фи! Мало ли он их скоротал за те тридцать два года, которые он живет на свете! И разве когда-либо допустил всевышний, чтобы кто-нибудь из его евреев умер от голода? От сотворения мира такого еще не случалось. В самые критические моменты бог посылал с неба манну и перепелок{236}. И если бы жизнь стала совсем невыносимой, то и тогда бы ни он, ни его дети не погибли от голода. Хорошо! Борах Давидович видел его в Прибуе. Видел, как он возил камень. Хорошо! Но он заработал только пятнадцать крон. Ему и выплатили пятнадцать крен, ровно пятнадцать, ни на геллер больше, ни на геллер меньше. Нужно только внушить себе, что в день выдачи заработка все обстояло так: у подрядчика на столе стояла кружка из-под кофе с засохшей пенкой, тут же лежал открытый складной нож с роговой рукояткой, а возле него — деньги Байниша, десятикроновая бумажка и пятикроновая монета. Больше на столе не было ничего. Совершенно чистый, пустой стол. Заработанные пятнадцать крон он отдал жене, та купила на них кукурузы, которой они и питались. Трудно сейчас даже представить, что было бы, не заработай он эти пятнадцать крон. Умер бы, пожалуй, от голода, а? Ведь могло же случиться так, что эту работу подрядчик отдал бы Гутману Кацу, или Гоби Абрамовичу, или, наконец, Мордхе Гершковичу? Значит, тогда бы его дети умерли с голоду, так, что ли? Нет, не умерли бы… Милый боже послал бы им на следующий день перепелок.

Когда Байниш выходит за околицу, приближается к дому и за поворотом дороги видит развешанные на плетне возле своей хибары лохмотья, среди которых выделяется красная юбка жены и надетый на шест горшок, рези в желудке переходят во что-то такое, что уже является не только голодом.

— Принес? — спрашивает его жена, едва он закрывает за собой дверь.

— Нет, — робко отвечает он и отворачивается от жены прежде, чем увидит в ее глазах слезы злобы.

Он подходит к своему первенцу, десятилетнему мальчугану, который, стоя у стола, бубнил что-то из древнееврейской книги, а теперь смотрит на отца умными, черными миндалевидными глазами. И страх, внушенный укоризненным выражением лица жены, полностью уравновешивается чувством гордости, испытываемым Байнишем при виде этих глаз, краше которых не могло быть даже у самого царя Соломона, этого лица, нежного, как овечья шерсть, этих золотых кудрей, что сияют, как солнце.