При переправе без моста утонул возница вместе с лошадью, но груз был цел и дальнейший путь открыт. Обоз двинулся берегом речки Белой — притока Алдана, по восемь груженых лошадей в поводу, с одной заводной при каждом вознице из якутов. Все казаки тоже ехали верхами, обозные люди брели пешком.
Тракт пропал: не стало ни дороги, ни гатей, ни мостов через ручьи.
Таракановская чуница вела шесть коней парами в поводу, на седьмой, попеременно, ехали сами. Якорь, даже без лап, цеплялся за кусты и деревья, ломал волокуши. Агеев, вызнав, что взяли его по совету беглого холопа, с каждым днем все злей ругал Куськина и за дело: однажды всем пятерым пришлось нырять в ледяной воде, чтобы вытащить из реки тяжеленный якорных остов. Беглый холоп отбрехивался, быстро уставал, цеплялся за конский хвост, чтобы легче переставлять ноги. Однажды шустрая якутская лошадка лягнула его в живот, он охал и стонал, сгибаясь и разгибаясь, пока не посадили в седло. Сев, сразу повеселел, а Агеев стал прилюдно грозить утопить его в ближайшем болоте.
Речка с берегами, заваленными то обломками скал, то крупным круглым окатышем, все выше поднималась в горы, но вместо ожидаемой сухости, болот и зыбунов становилось еще больше. Среди них уныло торчали редкие больные деревья, на ветках висели космы зеленого мха. Качалась под ногами зыбкая твердь, от шагов людей и коней раскачивались косматые деревья, впереди и по бокам обоза пологими волнами колебалась земля. Где-то то и дело кричали люди, развьючивая лошадей, провалившихся по самое брюхо. Жгло солнце, в безветрие грыз гнус, да так, что невозможно было поднять сетку с лица, а под ней не хватало воздуха, по лицу ручьями тек пот.
Вскоре обозные вышли и вовсе в лешачьи места с черным сухим лесом, причудливо окаменевшим на ветрах. Отощавшие якуты драли волос из грив и хвостов коней, развешивали на сучьях, где его и без того было много. Казаки говорили, что эти горы почитаются у них и тунгусов за божков.
Бакадоров ругался, корявя русский язык на местный манер, втолковывал обступившим его якутам, что они съели весь припас, отпущенный им до Охотска. Староста Чертовицын, солдатский сын и отставной прапорщик в смех соглашался накормить досыта хоть одного возницу, чтобы знать, сколько харча им надо. Казачий десятник хохотал, нахлестывая плетью по голяшке сапога.
— Скорей ты станешь есть конину, чем якута накормишь кашей!
Бакадоров заспорил, закуражился, бросил шапку оземь:
— Была — не была! Попробуем за свой счет!
Вечером они со старостой Чертовицыным велели сварить полный котел саламаты из ржаной муки, бросили в нее три фунта коровьего масла, взвесили — вышло двадцать восемь. Выбрали самого тощего из якутов:
— Подходи и ешь, сколько влезет!
Сперва брови у приказчика и отставного прапорщика поднялись под шапки. Потом, испугавшись, что шутка может плохо кончиться, оба забегали вокруг якута, упрашивая хохочущих казаков, сказать ему, чтобы срыгнул, а то помрет. Брюхо у едока отвисло, зад разбух. На зависть дружкам он дохлебал остатки саламаты и, поднявшись на ноги, не понимал, что за знаки делает напуганный начальник-башлык.
Утром Бакадоров и Чертовицын навестили наевшегося возницу. Он опять был тощ и не прочь подкрепиться. Дружки его, по якутскому обычаю, с хмурым видом лежали возле костра и не хотели работать, пока не начнут обозные.
Вскоре встретились казаки, возившие в Охотск почту и потерявшие в пути всех коней. Десятник Попов приказал устроить дневку. Обоз встал табором возле небольшого таежного ручья. Люди стирали одежду и парились в походной бане, якуты лежали возле дымного костра, ожидая очередной раздачи провианта. Вдруг захрапели, заволновались кони, сбиваясь в табун. Якуты похватали рогатины. На поляну выскочил медведь. Казаки схватились, было, за ружья, но десятник успокоил их:
— Не шумите! Без нас договорятся!
Якуты обступили медведя, кланялись ему, называя по-своему дедушкой, уговаривали не трогать лошадей. Но медведь попался вредный и несговорчивый, оцарапал кобылку. Якуты его зарезали. И тут, немногословные прежде, они наперебой затараторили: кто знал одно или два русских слова — повторял беспрестанно, кто три-четыре — тараторил без умолку. Другие каркали как вороны или что-то лопотали по-тунгуски. При этом быстро ободрали зверя, испекли мясо и съели, не разделяя суставов.
Потом, чмокая и облизываясь после жирного обеда, один спросил поякутски:
— Кто это дедушку убил?
— Не знаю, — ответил другой, вытирая мхом сальные ладони. — Наверное, урусы или тунгусы!
— Мы ничего не знаем, — поддакнул третий. — Подошли, глядим, косточки лежат. Мы их собрали, в шкуру завернули, сейчас на дерево повесим… А плохого мы ничего не делали. Ты уж на нас, дедушка, не сердись!
Десятник, переводивший тоболякам якутский разговор, набил табаком короткую трубку.
— На нас все валят. Пущай! Перед Богом, поди, оправдаемся…
Вскоре к таежной речке без опаски выскочили олени, потом еще и еще.
Обозным встретились тунгусы — лесной народ, которому в тягость жить на одном месте дольше двух недель. С их помощью компанейский груз дотянули до Юдомо-Крестовской станции. Таракановская чуница, так намучилась с якорем, что приказчик согласился оставить его здесь, хотя в Охотске он стоил не меньше пятисот рублей.
Разговоры о перевале через хребет Джугджур заводились на всякой станции от самой Ярмонки. Но на пути было много возвышенностей, на которые поднимались, с которых спускались. Хребет был виден издали, но в тупой обыденности переходов, тяготах переправ, вынужденных стоянок и ночлегов, разговоры о нем, разделявшем стороны света, сами по себе прекратились и вдруг оказалось, что на Джугджур выбрались — это небольшая седловина с поляной, покрытой горной травой, с двумя листвиничными тесаными крестами. В один из них была вставлена иконкой Николы Чудотворца, в щели втиснуты позеленевшие медные монеты. Отсюда далеко просматривались горы и болота на обе стороны. Место хорошо продувало, гнуса не было и Сысой с Васькой расшалились на привале. К ним подошел спешившийся десятник Попов, глаза его были красны от усталости и забот:
— Как насчет компанейской чарки?
— Сегодня день постный?!
— Завтра получите! — усмехнулся казак в седеющую бороду.
— Бежать вперед, готовить табор? — Вопросительно взглянул на него Сысой.
— Бежать! Только в обратную сторону, — десятник указал плетью на пройденный склон. — Медленно идем. Следующий обоз на пятки наступает, а выпасов внизу мало. Вернетесь, найдете полусотника, скажете, чтобы встал на дневку.
Еще не зашло солнце, когда молодые тоболяки вошли в сырой лес. Обходя разбитую колею, выбрались на заболоченную полянку и увидели чудище.
Сысой присел, скрываясь за кустом. Рядом с ним опустился на четвереньки Васька. На кочке сидел кто-то черный и косматый, похожий на человека и поросший мхом пень. Он шевелился и пускал клубы дыма.
У Сысоя была фузея. Но дружки помнили строгий наказ казаков — не стрелять ни во что непонятное. Да и пули заговоренной не было, а простая, свинцовая, известное дело, от нечисти отскочит и полетит в стрелявшего.
Сысой передал ружье Ваське и пополз, обходя чудище стороной. Крался осторожно: сучок не хрустнул, травинка не шелохнулась. Зашел сзади, перекрестил болотное чудо-юдо и приставил заговоренный дедов нож к его шее.
Лешак вскочил, из-под кожаного плаща высунулись две ручищи, вывернув нож, схватили Сысоя за локти. На брюхе чудища блеснул золоченый крест. В следующий миг косматый и бородатый мужик с лицом закрытым сеткой, зарычал, навалился. Сысой откинулся назад, вскинул ноги, упершись ему в живот, как учил брат Федька, и перекинул через себя. Тут подбежал Васька, стал вязать ручищи кушаком. Чудище дернулось всем телом и заорало так, что Сысой присел от боли в ушах. «Оно и лучше, что кричит, — подумал, — обозные прибегут, разберутся».
Первым из кустов выскочил барин в белом морском мундире с косицей и бантом на затылке. Глаза его были черными и круглыми, как пуговицы, в руке шпажонка, в другой — сорванная с головы сетка из конского волоса. Не спросив, что к чему, размахивая шпаженкой, он бросился на Ваську. Тот, боясь поранить служилого, отбил фузеей удар, другой. Сысой с семи шагов метнул топор, целясь топорищем в лоб, и не промахнулся. Барин выпустил шпажонку и сетку, закатил глаза, как забитый петух, и сел в жижу между кочек.
Из кустов выскочили два казака с открытыми лицами, один седобородый с серьгой в ухе и с кнутом, другой с рогатиной, был молод, щеки его покрывала двухнедельная щетина, по ней расправлены холеные усы. Сысой с Васькой помнили его по Ярмонке и обрадовались знакомому. Связанный выгнулся дугой, опять заорал. Вместе с шапкой с его лица слетела сетка, обнажив русское лицо. Седобородый казак развязал кушак, высокий и дородный детина вскочил на ноги, скинул плащ, оказался в черном подряснике. Задрав подол, сунул руку в карман, бросил на землю трубку и пригоршнями стал заливать тлевшие суконные штаны.
— Бог тебя наказывает, брат Ювеналий! — Из-за спин казаков и незнакомых людей вышел седобородый монах в архимандричей мантии. Сетка была откинута с его лица, глаза строжились.
— Отче! — взмолился бородатый детина. — Не удовольствия ради, от мошки спасался.
Сысой с Васькой обмерли от конфуза, сорвали с голов шапки, стали кланяться в пояс. К ним выходили все новые люди. Двое чиновных в гороховых сюртуках подхватили под руки мотавшего головой черноглазого в белом мундире. Посмеиваясь, к тоболякам подошел знакомый казак с холеными усами.
— Того не жаль! — Кивнул на морского офицера. — Этого-то за что? — поднял плащ монаха.
— Так, думали нечистый, не опознали… А тот выскочил и давай тыкать спицей…