Изменить стиль страницы

Митрофан Капитонович прошлепал по вагону в одних сбившихся носках и огляделся. Днем приходила уборщица, она небрежно протерла пол шваброй и застелила Славкину постель — сам студент застилал ее редко, поскольку всегда опаздывал на работу. Под койкой у Митрофана Капитоновича уборщица не мыла никогда — ленилась отодвигать чемоданы.

А они были совсем легкими, эти чемоданы. В том, который поновее, Митрофан Капитонович хранил свой парадный наряд. Кроме широкоплечего пиджака и прожженных выше колена и тщательно заштукованных брюк в чемодане хранились разные бумаги:

ветхая справка из госпиталя;

удостоверения к трем медалям; сами медали потерялись давно,

копия судебного приговора, с ошибками, убористо и слепо перепечатанная на курительной бумаге: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической…»

Были и фотографии:

родители покойные — отец сидит на гнутом стуле, а мать стоит сзади, обнимая отца за плечи;

Митроша мальчишкой, в чужой матроске;

Митрофан постарше, с сестрами;

военных времен фотография, сделанная в городе Пилау через неделю после конца войны, — Митрофан Капитонович сидит на валуне в сияющих сапогах, и вид у него хоть и худой, но гвардейский, бравый…

Единственную фотографию сына Леньки Митрофан Капитонович хранил отдельно, в конверте от старого письма. Три года Леньке, Леониду Митрофановичу, на этой фотографии. Восседает себе на трехколесном велосипеде, и сам черт ему не брат.

Митрофан Капитонович помнил, что фотограф велосипед специально держал — мальчиков снимать. Для девочек у него кукла была — рослая, умеющая выпискивать «мама» и с закрывающимися глазами. Сколько слез пролили маленькие девочки, не желая расставаться с роскошной куклой, но фотограф не желал продавать ее ни за какие деньги.

— Нельзя, средство производства, — отвечал он готовым на все родителям, грустно усмехаясь.

Его дети, Митрофан Капитонович слыхал об этом, как-то нелепо погибли в конце войны. Две девочки… Еще у фотографа имелась телефонная трубка. С ней детишки на снимках получались очень умными: маленький еще, а вот поди ж ты, уже и по телефону разговаривает…

Во втором чемодане, поплоше, и вовсе посуда порожняя сложена была. И переложена старыми газетами, чтобы не гремела. Наезжая на станцию, Митрофан Капитонович менял ее на сигареты «Прима», и получалось, что курит он вроде бы бесплатно.

* * *

Митрофан Капитонович задвинул чемоданы на место и встал с колен. Он тронул трубу отопления и тотчас отдернул руку, потому что труба обжигала.

— Теплынь, хорошо! Сейчас чайку — и порядок! — сказал он сам себе, включая электрический чайник, подаренный ему сварщиком Шатохиным ко дню рождения.

Начало этому обычаю положил сам Митрофан Капитонович. У «отдела кадров» Бочкаревой он узнал, когда сварщик родился, в какой день, и купил ему чехословацкий бритвенный прибор в кожаном футляре Растроганный Шатохин, тоже подгадав под день рождения, преподнес ему электрочайник. Митрофан Капитонович стал подумывать, что дарить Шатохину в следующий раз, чтобы получилось на те же деньги, но Шатохин рассчитался с работы и переехал жить к вдове в совхоз.

Репродуктор передавал лекцию о том, как нужно правильно воспитывать детей, и Митрофан Капитонович его выключил, хотя по инструкции этого делать не полагалось. Инструкция требовала, чтобы репродуктор был включен постоянно — и днем, и ночью. По нему, прерывая передачи, зачитывали всякие объявления и вызывали бригады на снегоборьбу. Но Митрофан Капитонович вызова в контору не ждал и на снегоборьбу вот уже несколько лет не ездил.

Чайник легонько засвистал, закипая. Митрофан Капитонович снова встал перед кроватью на колени и, царапая руки о кроватную сетку, вытащил из нового чемодана пачку сахара, пачку чая и предохранитель от радиоприемника «Урал», завернутый в клочок газеты. Живя вместе с Шатохиным, Митрофан Капитонович предохранитель из приемника не вынимал никогда. Он начал вынимать его после того, как Сеня-комендант подселил к нему студента Славку. Ища джазовую музыку по всем доступным диапазонам, Славка без жалости крутил ручки приемника, и Митрофан Капитонович, наблюдая за этим грубым насилием над хрупкой техникой, испугался: «Сломает!..»

«Маяк» передавал русские песни. Митрофан Капитонович прихлебывал из кружки чай, со стуком помешивая в кружке перевернутой вилкой. Все ложечки, — а их при жизни с Шатохиным было штук шесть, если не десять, — куда-то подевал студент. «Надо из столовой принести одну», — подумал Митрофан Капитонович, когда женщина густым и усталым, хватающим за душу голосом запела эту песню:

То-о не ве-етер ве-етку кло-онит,

Нее дубра-авушка шуми-ит…—

пела она, а Митрофану Капитоновичу вдруг стало так грустно, так неприкаянно, так захотелось пожалеть себя, старого, что он закрыл глаза и едва не расплакался.

И-извела-а ме-еня кручина-а,

По-одколодная-а змея-а…

Закрыв глаза, Митрофан Капитонович попытался вспомнить детство, справедливо полагая, что счастливее поры в его жизни не было. Однако, кроме темной, запыленной иконы с богородицей, склонившей кроткую голову к плечу, портрета маршала Буденного верхом и нагретого солнцем зеленоватого стекла в маленьком оконце — стекла, о которое с томительной настойчивостью бились большие синие мухи, бились и ныли басами, не вспомнилось почему-то ничего.

До-огорай, го-ори, моя лучина…

Да и какое у него было детство? Размахивая самодельным кнутом, он гонял по пыльным буграм полосы отчуждения тощую корову Майку. Происходило это на городской окраине, за железнодорожными пакгаузами и складами. Майка отличалась прямо-таки фантастической бестолковостью, а кнут не стрелял. Но и это было уже не детством: чувствуя себя привязанным к глупой и строптивой корове и потому ничтожным, маленький Митроша мечтал тогда о недоступной женщине.

Звали ее Асей. Из разговоров старух Митроша знал, что ей уже двадцать девять и она «старая дева». Ася служила машинисткой в каком-то тресте, одевалась «по-городскому» — для городской окраины необычно, красила губы и флаконами изводила одеколон. Замуж ее, несмотря на довоенную легкость заключения и расторжения брачных союзов, не звали — очевидно, из-за сухих, совсем без икр, ног и того унылого недоверия, которое она питала ко всем существам мужского пола, без различия возраста. А вот маленький Митроша считал ее красавицей и млел, завидя ее, — любил бескорыстно и безответно.

До-огорю с тобой и-и я-а…

Митрофан Капитонович вспомнил слепого гармониста Яшу. Не ведая конкуренции радиол и магнитофонов, презирая слабосильные патефончики, Яша был непременным и желанным гостем на всех крестинах, свадьбах, проводах и встречах. Сам он ходил налегке, закинув назад горбоносую голову. Издали он казался очень высокомерным. Кормилицу-гармонь, завязанную в чистый белый платок, благоговейно нес кто-нибудь из ребят постарше и посолидней. Остальные, почтительно притихнув, бежали следом, чтобы потом липнуть к окнам. Яша всегда играл что-нибудь печальное, бередящее душу — такое же, как эта песня, которую передавал «Маяк». Потом Яша стаканами пил прозрачную казенную или мутноватую, подкрашенную вареньем «свою». Он тихо пьянел и лил из своих незрячих глаз слезы. Его любили и жалели — артист…

А вот детство Леньки, сына своего, Митрофан Капитонович помнил отчетливо и подробно. Жена Маруся дни напролет шила, стрекотала на швейной машинке, теща, беспрерывно ворча, топталась у плиты, сам Митрофан Капитонович работал слесарем на заводе — все были заняты, все при деле, Ленька рос нетребовательным, тихим. Рано пошел, рано заговорил…

Теща приучала Леньку к вежливости, и он вслед за ней покорно повторял всякие косноязычные «сипися» и «поляля», лишь отдаленно похожие на требуемые «спасибо» и «пожалуйста». Однажды вечером, когда все были дома, в сборе, Ленька неожиданно сказал: «Гописи!» — подражая бабке, за что и был звонко и больно отшлепан: «Не поминай имени господнего всуе!» Ленька открыл ротик с едва заметными зернышками коренных зубов, которые у него только пробивались, и горько-горько заплакал. Эти белые намеки на зубы, тонущие в беззащитной розовости десен, напомнили Митрофану Капитоновичу мякоть недозрелого арбуза. А на дворе стоял вьюжный декабрь, прошел День Конституции, а там и — Новый год, и из даров лета в семье ели только соленые помидоры, вынимая их из едкого, как щелочь, раствора и смывая с них плесень теплой водой. Тяжелая, как свекольный самогон, злоба ударила Митрофану Капитоновичу в голову, но он не изругал тещу последними словами, как хотелось, не треснул наотмашь по отечному усатому лицу. Он просто вышел вон, на мороз, без шапки и долго матерился про себя, поминая бога и его мать, глядя на далекие, дрожащие от холода звезды и тоскуя по иной — более правильной и счастливой — жизни.

Сына Митрофан Капитонович тогда не любил и стеснялся этой нелюбви, как порока. Полюбил он его позже, внезапно и сильно, будто прозрел и увидел свет и все краски мира. Позволив себе после получки его пятьдесят и пару пива, он возвращался домой. Он боялся, что обе женщины начнут ворчать, и придумывал оправдания. Сын Ленька встретил его у порога. Он стоял на нетвердых еще ножках, длинненький и худой, и слегка покачивался — как папа. Он молча наблюдал за тем, как отец отдает матери длинные сотенные, а когда тот загремел мелочью, извлекая ее из кармана, сказал, подражая звону монет и ключей:

— Гын-гын! — и счастливо засмеялся.

Услышав этот смех, Митрофан Капитонович вдруг и себя почувствовал несказанно счастливым, подхватил Леньку на руки, но поскольку потолки в доме были низки, а сам он высок, не подбросил сына вверх, как того неудержимо хотелось, а закружил его по комнате в порыве исступленной отцовской любви.