Изменить стиль страницы

А бывают аудитории, которые понимают тебя без слов, с первого взгляда, и, поняв, принимают, и ты сразу же сливаешься с ней, делаешься ее неотделимой частью, где уже твоя боль — ее боль, их улыбки — твоя радость и их увесистые, нестройные рукоплескания — твое счастье. Это рабочие аудитории.

Ярким летним днем этого года Тарас Михайлович Рыбас, ответственный секретарь Ворошиловградской областной писательской организации, мой добрый старший друг и неизменный первый редактор моих немногочисленных произведений, Ангелина Капитоновна Захарова, артистка областной филармонии, лауреат республиканского конкурса чтецов, Рита и я прибыли в Киев по приглашению республиканского бюро по пропаганде художественной литературы, на встречи с трудящимися города-героя.

Над Бориспольским аэропортом висело прозрачное, ясное небо. Было душно. Так душно, что казалось, будто самолеты, то и дело совершающие посадку, возили жар с самого солнца. Густой, горячий воздух струился над накаленной бетонкой, знойной рекой тек из сопл рычащих турбин. Аэропорт приливал и отливал людскими потоками, спешил, волновался, жил своим беспокойным привычным ритмом.

Нас встретил представитель бюро Федор Иванович Моргун; как потом оказалось, добрейшей души человек, с застенчивой улыбкой и живыми, темными глазами. Он заметил нас издалека (с Тарасом Михайловичем Федор Иванович давно знаком) и отчаянно замахал руками, пытаясь не то остановить нас, не то повернуть назад, к самолету. Мы действительно остановились и недоуменно переглянулись.

— Федор Иванович что-то придумал, — без всякого энтузиазма сказал Тарас Михайлович и, покрякивая, полез в карман за сигаретами. — А-а-а, — вдруг протянул он, — все ясно! — и коротко рассмеялся. — Вот смотрите, братцы-кролики! Сейчас нас повернут к ероплану, выстроят у трапа и станут фотографировать.

— Этого еще не хватало! — баском протянула Ангелина Капитоновна и засияла от удовольствия.

Моргун коротко расцеловался с нами и погнал назад, к трапу.

— Понимаете, в чем дело-вопрос!.. «Вечерка» просит, а самолет угонят.

— Аэропорт не собираются разрушить? — шутливо спросил Тарас Михайлович.

— Так аэропорт — это не то. Просили, чтобы самолет на карточке был. Вот в чем дело-вопрос, — он вытирал платком вспотевший лоб и смущенно улыбался. — Как долетели?

Киев… Он создан для того, чтобы поражать. Он не может не поразить своей красотой. Этот город нельзя спутать ни с каким другим. Широкий, величавый Днепр, сказочные купола соборов, Крещатик с ровными рядами каштанов… Нет, такое может только присниться!

В небольшом автобусе мы петляли по улицам, густо обсаженным тополями и каштанами, пересекали многолюдные площади, спускались с горок и взбирались наверх; то справа, то слева режущим глаза блеском вспыхивали купола, наваливались громады многоэтажных домов, и мы с Ритой крутили головами, восхищенно ахали и старались все запомнить.

— Первый раз в Киеве? — спросил Федор Иванович.

— Нет, — ответила Рита. — Лет пять назад приезжали со Славой на протезный завод. Но тогда была зима, а на руках у меня семимесячная дочка, так что…

— Киев смотреть надо в мае, когда зацветут каштаны, — задумчиво глядя в окно, сказала Ангелина Капитоновна, повернулась ко мне и затараторила: — Ты знаешь, Славка, это поразительно! Рано утром выйдешь на Крещатик, а там каштаны цветут! Рой свечек, ну, черт побери, умирать не хочется!

— Умирать и без каштанов не хочется, — блеснул золотыми зубами Федор Иванович. — Киев всегда хорош. Вот выберем время, я вам покажу его. Махнем на Труханов остров, уху заварим…

Я отвернулся к окну и рассмеялся.

— Что, не верите?

— Да нет, Федор Иванович, верю. В Ворошиловграде у меня есть друг, так он нас этим летом в Крыму ухой обкормил.

Мы остановились в гостинице «Днипро». В номере я подошел к окну и ахнул. Прямо передо мной, за смугой парка, в ярких солнечных бликах играл Днепр, справа ажурной нитью висел мост, и слева, упершись в небо крестом, возвышалась Владимирская горка. Но любоваться красотами Киева было некогда. В дверь постучал Федор Иванович и сообщил, что через полтора часа у нас выступление в Дарнице, а так как шелкопрядильный комбинат находится на другом конце города, то сейчас самое время выезжать. Автобус внизу, у подъезда.

— Значит, так, отцы (это мы с Тарасом Михайловичем), — говорила в автобусе Ангелина Капитоновна, — если я буду читать композицию полностью (композиция по повести «Всем смертям назло…», за которую, кстати, она была удостоена здесь же, в Киеве, звания лауреата), то мне потребуется сорок пять минут, если сокращенный вариант, без дневника и весны в самом начале, то минут двадцать пять — тридцать.

— А сколько нам времени отпустят? — спрашиваю я.

— Время не ограничено, — улыбается Моргун. — В пределах одного-двух часов, конечно.

— Тебе, старичок, сколько нужно? — обращается ко мне Тарас Михайлович.

— Ну, смотря какая аудитория соберется…

— Одни женщины, — уточняет Федор Иванович.

— Минут тридцать…

— Значит, таким образом… Тебе тридцать, Ангелине двадцать пять, ну и двадцать минут мне. Больше чем на час двадцать аудиторию задерживать не следует. Положитесь на мой опыт.

Наша встреча с работницами комбината продолжалась более двух часов. Даже Тарас Михайлович не мог предположить, что у киевских ткачих возникнет к нам такая уйма вопросов, а в конце встречи им всем, как одной, захотелось показать свои рабочие места и продукцию, которую выпускают. Федор Иванович ходил вслед за нами, покашливал в кулак и начинал злиться. Времени до второго нашего выступления, которое должно состояться уже на другом конце Киева, во Дворце культуры химиков, было в обрез.

— Ребята, в чем дело-вопрос, нас же люди ждут! — шептал он то одному, то другому на ухо.

— А здесь тоже люди. И, на мой взгляд, неплохие. Есть даже очень неплохие, — с серьезным видом ответил ему Тарас Михайлович, затянулся сигаретой и хмыкнул в седые усы: — Очень неплохие!

К химикам мы приехали за десять минут до начала встречи. Федор Иванович сиял, и играющая в фойе музыка, казалось, была заказана им и звучала в его честь.

— Надо уметь оперативно работать, вот в чем дело-вопрос!

Давно надо бы привыкнуть к подобным встречам и выступлениям и не волноваться до холодного пота на лбу, тем более что всего несколько часов назад уже поборол противную дрожь, шагнул к людям и говорил с ними. Теперь все надо повторить. И первый шаг, и первое слово, но уже в другом зале, перед другими людьми, и опять надо за эти короткие тридцать минут сжиться с ними, попытаться понять их и стать понятным для них. К такому невозможно привыкнуть.

Я посмотрел в зал из-за кулисы, когда Ангелина Капитоновна читала середину композиции. Зал был полон. В ярком свете люстр лица людей показались сосредоточенными и напряженными. Несколько женщин в передних рядах вытирали слезы.

«Надо бы пожестче читать, — подумал я, слушая Захарову. — Сергей и Таня не должны вызывать жалость. Если только одна жалость, то зачем все это? Главное не то, что выпало на их долю, а то, как они преодолевают трудности… Это должно звучать убедительно и точно. Всегда, везде. Ангелина Капитоновна очень податливый человек, увидит слезы в зале и сама срывается на бабью жалость. Начинает жалеть и персонажей и слушателей. Это скверно. Не следует идти на поводу у зала. Перед каждым выступлением ее необходимо разозлить, тогда читать будет блестяще».

Композицию слушали внимательно, Захарова увлеклась и читала без купюр, все подряд, забыв о том, что время ограничено. Встреча затягивалась. Мне предстояло выступать последним, говорить перед утомленной аудиторией очень трудно, это я знал.

— Ничего, старичок, все образуется, — успокаивал Тарас Михайлович. — Публика подобралась благодарная, слушают тебя всегда с интересом, бояться нечего.

Ангелина Капитоновна закончила читать и под гром аплодисментов ушла со сцены, утомленная и довольная.

Аудитория действительно подобралась благодарная. Слушали, затаив дыхание. Я с первых же слов почувствовал ту благожелательность и внимание, которые немедленно передаются от слушающих к говорящему. Говорить хотелось много и откровенно. Во второй половине выступления, когда я рассказывал о своих мытарствах по издательствам и журналам, мое внимание привлек чей-то пристальный, неотрывный взгляд. Попытка уйти от него не принесла успеха. Меня как будто гипнотизировали. Я посмотрел в дальние ряды, пробежал взглядом по ближним, остановился на первых и внезапно умолк, сам не понимая отчего.

В пятом кресле от края, слева, сидел мой давний киевский редактор, делал какие-то еле заметные знаки руками и широко улыбался. Я оборвал паузу и продолжил выступление. Не знаю уж, как мне удалось закончить его. Я что-то говорил, и скорее по инерции, потому что в памяти вдруг с необоримой силой вспыхнули и те полные надежды и тревог дни в ожидании приезда редактора, и первая встреча с ним, и его исчезновение в Кадиевку, и его советы, и мои усилия в попытках переписать повесть по его рецептам, и статья в областной газете с неумеренными похвалами, и возврат рукописи, и те нелегкие дни разочарований и неверия, которые опять пришлось пережить. Со сцены вслух я говорил об одном, а в душе молча, всем существом гнал от себя неожиданно нахлынувшие мысли. Редактор сидел в нескольких метрах от меня и улыбался. Мелькнула было мысль выложить вот сейчас, здесь, перед этим залом, все, что творится на душе, назвать вещи своими именами, но что-то удержало от этого шага.

Потом, уже на улице, он подошел ко мне.

— Поздравляю, старик! Ты хорошо говорил.

Мы помолчали.

— Да, — вздохнул редактор. — В общем-то оно к лучшему, что так получилось. Видишь, ты сразу в Москве выпрыгнул. Два миллиона тиража — это, старик, не фунт изюма! Такое начинающему автору только присниться может! — Он как-то коротко и неловко хохотнул и добавил: — Но это пусть тебе не кружит голову! В повести еще есть над чем поработать. Врачи, например, да и эта выпивка…