Изменить стиль страницы

Она дрянь, ничтожество! Это так. Но она не хотела зла ни матери, ни отцу. Ей казалось, что она — есть она, отдельная, обособленная, и может распоряжаться собой как захочется, как ей нравится. Это не должно кого-либо тревожить, расстраивать: ее пустили в мир жить, узнавать хорошее и плохое. Ведь не лучше, совсем не лучше жить по указке родителей, выйти замуж за выбранного ими жениха. О, она знает, видела — бесятся потом, изменяют мужьям бывшие послушные девочки: будто в отместку папам и мамам, в награду себе, обиженным. Им прощается, их оправдывают. А вся их вина лишь в том, что хочется погулять, побыть просто женщиной, так они и говорят. Она презирала, ненавидела этих дамочек, откормленных, приодетых мужьями. И знала, знает сейчас: пусть она дрянь, ничтожество, но выйдет замуж сама, по любви, и не станет изменять мужу, будет любить детей. Если б мог понять это папа, если б можно было ему объяснить, что ее никто не обманул, не обманывал, она сама выбрала Шохина и прогнала его (по сей день он пишет ей из физкультурного института, просит встреч, свиданий), она сама сблизилась с завлабом и спокойно рассталась с ним, сказав: «Все, милый дед, оставим себе на память наши нежные отношения», когда познакомила ее с Мишелем Жанка Синицина, бывшая подружка его дружка… Познакомила, посоветовала скатать на юг, очистить карман самонадеянного старичка. Жанка не поняла, не увидела Мишеля, говорила и говорит о нем только плохое, но не такой он, нет, Катя это знает.

Она снова легла, накрыла ноги шерстяным пледом и решила уснуть. Уснуть, уснуть, а завтра все станет простым, понятным, днем светлее голова, и Катя сообразит: как, зачем, для чего жить ей дальше. Однако сердце не утихало, голову жгла одна мысль: «Мишель!..» Нет, его никто не знает! Он добрый, ласковый, талантливый. Он умный и нежный. Его никто не любил, и он обозлился на всех, презирает женщин из-за той, первой, чем-то обидевшей его… Он оживает, когда берет в руки кисть, делается бледным, вдохновенным, на него радостно и жутковато смотреть в такие минуты… Как он оформил, расписал клуб колхоза «Заря коммунизма»! Ему бы в Москве работать, быть декоратором в лучшем театре!.. Он и писать может, особенно портреты. Штрих, линия, подтушевка — и точное лицо. Здесь в столе — пачка ее портретов, выпрошенных у него. А сколько он изорвал? Набросает — и в клочки. Будто ему противно видеть свою работу. Он — художник, потерявший себя. Его надо спасти! Его надо так полюбить, чтобы он испугался, очнулся, увидел мир другими глазами. И она, Катя Кислова, сделает это для Мишеля Гарущенко! Только не пустить, не отпустить его от себя, не дать ему уехать… Уедет — и навсегда останется теперешним бродягой Мишелем…

Под утро Катя забылась глубоко, беспамятно. Проснулась, глянула на часы — было около десяти. Прошлась босиком, размялась, увидела себя в зеркале: лицо серое, измученное, но спокойное. Такое лицо ей понравилось, она еще более успокоилась, отерла его ваткой, смоченной лосьоном, не стала подкрашиваться. Оделась, обмотала шею шарфиком, надвинула на глаза меховую шапку с козырьком и лишь после этого, минуту помедлив, осторожно просунула ладонь в правый карман пальто; опускала вздрагивающие пальцы так, точно их могло ужалить заползшее в карман ядовитое насекомое; когда кончики пальцев коснулись прохладного металла. Катя, затаившая дыхание, вдохнула в себя сразу и много воздуха, вдохнула и вынула на ладони связку ключей. Да, это были ключи Михаила Гарущенко — от гаража, дверцы машины, мотора, — она взяла их вчера, в прихожей, на туалетном столике, уходя после страшного слова «Уходи!». Взяла, не сознавая, зачем, по какому праву; взять — значит не совсем уйти?.. Или вернуться и отдать?.. Или вынудить прийти к ней?.. Катя не ответила бы себе тогда, не сможет ответить сейчас.

Зато она точно знает: ей нужны ключи. Она пойдет с ними в гараж.

Квартира была пуста, мать ушла в свой утренний обход магазинов, отец на службу, Катя сварила и выпила чашку жгучего кофе, постояла у трюмо, не разглядывая себя, а глубже успокаиваясь, и твердо, в меру озабоченно, как не очень спешащая на службу работница, вышла в апрельский, свежий, зеленеющий первой травкой город.

До гаражного кооператива «Сигнал» не больше двадцати минут хорошего шага, но Катя подождала автобус, подъехала, чтобы не встретиться с матерью, разговорчивыми знакомыми; сошла у березовой рощицы, за которой длинной бетонной стеной серели гаражные блоки.

Глянула в окно сторожки — Кошечкин, накрывшись полушубком, дремал. Хорошо, не будет свидетеля, не надо и объяснять, зачем ей понадобился гараж Гарущенко. Внутри двора лишь три автолюбителя обхаживали свои машины — рабочий день, утро, пустое время в кооперативе «Сигнал», — отомкнула дверь, распахнула створки, вспыхнувшую лампочку и задребезжавший звонок сигнализации мгновенно выключила — знала точное расположение кнопок; затем открыла левую дверцу машины, дернула рычаг капота, подняла его, накинула клемму на контакт аккумулятора, подкачала ручным насосом бензин; опустила капот, села за руль, повернула ключи зажигания; мотор взревел сразу — машина стояла в тепле, аккумулятор был подзаряжен, зажигание четко отрегулировано (Гарущенко любил свои «Жигули»!); прогревая мотор, спокойно, рассудительно думала: «Вариант первый. Выехать на шоссе и врезаться в грузовик или лучше в бетонное ограждение: ни меня, ни машины. Но как? При выезде из города — пост ГАИ, вожу плохо, заметят, остановят… Да и не то, это не совсем то, чего мне хочется. Не хочу или не совсем еще хочу гибнуть… Вариант второй. Побить, поколотить машину, издолбить монтиркой кузов. Пусть рыдает над своей возлюбленной Мишель, чинит ее пол-лета… И опять не то. Припишут мелкое хулиганство, судить будут, а Гарущенко навеки возненавидит меня. Надо другое, не скандальное — трагическое. Взрыв, сотрясение… Вариант третий. Вывести машину на пустырь и… Да, только это! Я этого хотела! Я шла сюда, чтобы сделать это! Я ночью видела огонь!..»

У стены стояла зеленая канистра, Катя приподняла ее — канистра была доверху налита бензином («Мишель запасливый!»), — проволокла ее к багажнику, двумя руками подняла, перевалила через бортик; села за руль, включила первую скорость, осторожно выкатила машину из гаража; закрыла и замкнула дверь; выехала за шлагбаум, свернула вправо и, выбирая сухие проходы среди ольховых кустов, вывела машину на широкий пустырь между гаражной стеной и березовой рощей; заглушила мотор, открыла капот, вынула из багажника канистру.

Минуту помедлила, слушая суетливое, радостное пение синиц в березовых, чуть зазеленевших ветвях, вдохнула шумящий ветерком воздух, напитанный теплой прелью и острой прохладой набухших почек, вспомнила: забыла взять дома спички. Пошла к сторожке.

Кошечкин еще дремал под истерзанным в клочья полушубком, вскинул головенку, показавшуюся Кате таким же овчинным клочком, осклабился вежливо, сунул ей спички, пролепетав сонно:

— На прогулочку, значит, с Мишелем? Счастливой дорожки, молодые-красивые.

Теперь все есть, все готово. Катя обошла машину, «Жигули» номер «22-66», белый лимузин, изящный, разумный, быстрый и сильный, ухоженный и сверкающий, способный увезти человека за тысячи километров, возивший ее, Катю Кислову, в Крым и по всему Крыму, грубовато и просто называемый Михаилом Гарущенко — «мотор». Она провела ладонью по скользкому верху салона, погладила «Жигули», как живое существо, подумала: «Почему «Жигули»? Это же среднего рода. Машина — женского, лимузин — мужского… Все должно быть женского или мужского рода, все красивое, живое… И только Солнце может быть среднего: оно единственное и сразу для всех».

В роще послышались голоса мальчишек, вроде бы приближающихся; Катя вздрогнула, быстро отщелкнула канистру, рывком подняла, не чувствуя тяжести, облила бензином мотор, затем принялась плескать внутрь салона, на резиновые коврики, обшивку, на ковровые чехлы сидений; когда все напиталось и потемнело, она обошла машину, облила бензином колеса, остатками окропила багажник, бросив туда же канистру.

Первую спичку она метнула в мотор, вторую в салон, третью в багажник. Какое-то время, не видя огня, она стояла рядом с машиной, смутно спрашивая себя: «Почему же не загорелось?..» Но вот ее окатил горячий бензиновый ветер, синие всполохи рванулись из задымившегося вдруг салона, над мотором закипел кучерявый масляный дым, и Катя отбежала к ольховому кусту, чувствуя ожоги на руках и лице.

Пламя темнело, вздымалось выше, понизу начали поблескивать красные языки; оно как бы оживало, обретало звучание и хотело, жаждало, чтобы его заметили, увидели, прибежали смотреть: это же пламя, огонь, пожар — люди должны видеть его, ибо всегда, во все времена их страшил, зачаровывал, притягивал огонь.

Из рощи выкатились мальчишки, обмерли на мгновение, пораженные сумасшедшим зрелищем, и ринулись с дикими криками к машине. Катя отступила за куст, словно решилась спрятаться, убежать, но поняла: не уйдет, не может, не хочет уйти — и подумала тут же: «Вдруг тушить станут?» Мальчишки действительно бросали что-то в огонь, носили консервными банками воду из ближней лужи. «Нет, — успокоилась, даже обрадовалась, — им не потушить!» Мальчишек становилось все больше, точно каждый делился сразу на двух, трех, они торчали из всех кустов, лезли в пламя и дурманяще орали, отчего, казалось, шибче разгорался огонь. Наконец притрухал сторож Кошечкин, ошарашенно принялся разгонять мальчишек; заметив Катю, подхромал к ней — от нервного потрясения у него, вероятно, парализовалась левая нога, — заорал, суясь ей в самое лицо: