Изменить стиль страницы

Разжег примус, вдосталь натрудившись от непривычки, зачерпнул с кормы водицы; когда она запарила, бросил побольше заварки; из багажника вынул все, что было съедобного: остатки вчерашней рыбы, копченую колбасу, масло, мятые персики. Позвал Макса. Ели так, будто ночь напролет таскали мешки с солью, да к тому же еще промокли. Зная, что выпивки никакой нет, Ник припомнил словечко: «Попьем?» Макс ответил вполне серьезно: «На охоте — сухой закон». Зато чай-чифир выпили до донышка, разогрелись, как от вина.

Влезли под брезент — делать-то больше нечего, — подремали, отягощенные пищей, помолчали в полудреме. Принялись курить.

— Сижу вчера один, на корме, закидушку держу. Тихо — перед сумерками, что ли, или перед дождем так бывает. Выстрелы и те как хлопушки бумажные, и мелкая мошкара тоненько зудит. Вижу — из-за кундрака, совсем недалеко, два лебедя выплывают. Неслышно так, даже вода позади не рябит. Как по стеклу скользят. И розоватые — не то такие и есть, не то от заката. Дышать перестал, чтобы не испугать их. Да они, видно, и не пуганые. Проплыли силуэтами, исчезли. А может, это в воображении у меня было?.. Вот бы кого не смог никогда убить.

— Мне пришлось раз…

— Неужели?

— В тумане. Принял за гуся. Сварили с дружком — мясо старое, жесткое, вкуса какого-то голубиного. Пух, правда, отличный.

— В рот бы не взял. От этого душевно больным можно сделаться.

— Голодные были.

— Какая-то вечная, даже святая красота.

— Думал об этом. Красота — да. Но прав у нее на жизнь ничуть не больше, чем у мотылька, а тем более у кашкалдака. Другое дело — не дать выбить, сохранить. Говорят, и медведя на Сахалине запретили истреблять — надо же оставить для экзотики. А в нем мало чего лебединого.

— Ну, сравнил.

— Не вижу большой разницы. Природа всех одинаково любит. Не бить — так никого не бить.

— А жить как?

— Вот-вот. Ты голову курице отрубишь?

— Зачем?

— В этом вся суть: кушать — пожалуйста, а рубить должен другой. Значит, признаешь разделение на убивающих и потребляющих. Магазинная курица — не больше как любой товар, колбаса почти не мясо.

— Далеко что-то забрался.

— Ничуть. Все рядом лежит. Если я окультурился, не могу отрубить курице голову, то до каких пор тот, другой, согласится рубить для меня? Он что — человек в полцены?

— Ну, каждому свое.

— Понятно: лебедя оставим, медведя уничтожим. Весь мир из лебедей.

— Я этого не говорю.

— Так получается. А по мне, если хотя бы в воображении не можешь заколоть быка, отрубить курице голову, — не ешь мясо. Не имеешь морального права.

— Потому ты убиваешь?

— Может быть. Но ведь и ты приехал убивать. Правда, ружье — не топор. Им легче. Даже красиво. Даже возвышенно.

— Могу обойтись. Не чувствую потребности. Вот я здесь посидел один, поразмышлял. Тишина, первобытность. Вот, думаю, куда приезжать для очищения духа. Когда-нибудь заповедники такие устроят. И чтоб — ни выстрела, ни одной задавленной козявки. Хорошо мне стало, будто сам себя перерос. Даже, прости, порадовался, что ружья не имею.

Последние слова Ник выговорил тихо, как бы вложил в них всю прибереженную убежденность, и Макс решил промолчать, может быть, прав он — каждому свое. Зачем переделывать, перекраивать? У каждого свой бог в душе. Когда-нибудь люди придут к единой вере, единому божеству — праведности. Но, подумав так, не ощутил в себе облегчения, больше того, — досада на свое слабоволие подступила к горлу, и пришлось поспешно закурить, чтобы «притупить» нервы.

— Макс, а мы можем погибнуть?

— Вполне.

— И никто не спасет?

— Ну, если случайно…

Послушали бормотанье, шелестенье, ровную беспрерывность дождя.

— Зачем же мы сюда заехали?

— Ближе нет охоты.

— А ты погибал?

— Приходилось.

— Расскажи.

Хоть бы какой-нибудь звук — крикнула чайка, плеснулась рыба, зашуршал кундраком ветер…

— В прошлую осень было. Обычная история — по расхлябанности все. Пошли с дружком на вечерку. А стояли так же, в кундраке, может, в этом же. Дождик накрапывал. Отошли, правда, далеко, да и потом отходили — прилаживались к лёту. Постреляли до темноты. Ладно. Идем обратно, уверенно вроде идем — кундрак такой же, как этот, — видный, самый густой. Подходим — ни лодки, ни признаков нашей стоянки. Ошиблись. Бросились к другому, что покрупней. Не тот. К третьему — издали, сквозь морось, — наш и наш. Подбрели — опять нет. Ну и, как бывает в страшных рассказах, дождь усилился, совсем стемнело. Небо черное, вода черная, дождь хлещет. Во все четыре стороны — ни клочка земли. Кундрак ведь только издали кажется островком, подойдешь — из воды растет. То стоим, то бредем. Стоять холодно, ноги коченеют; идти — куда? Может, как раз от лодки и убредешь. Папиросы кончились, еды никакой. Тут-то и дрогнули наши душонки. Сколько ни стой — до утра не выстоишь, а свалишься, считай — утонул, хоть и воды немного выше колен. Холод, главное. Ладно. Ходим, круги делаем. Дружок мой из приезжих, но бывалый, на Севере жил, в экспедициях. Сначала посмеивался, анекдотики рассказывал. Потом притих, конечно. Потом мы вместе поскуливать начали. И вот он говорит: «Давай плот свяжем из кундрака». До сих пор упрекаю себя: почему не я это придумал. Правильно, нужна работа. Никакой плот, конечно, не получится, это северный человек по незнанию сказал. Но резать и класть в воду кундрак, чтобы он постепенно лег на дно, — единственное спасение. Вынули ножи, начали резать. Заросли выбрали погуще. Ладно. Режем — бросаем в одно место. Охапками носим. Разогрелись — все-таки цель. Кундрак тонет себе, уплотняется. Сколько прошло — трудно определить. Помню только, светало уже, когда дружок плюхнулся на ворох, вмял его почти до воды, но задницу не намочил. Примостился я к нему. Так и просидели на своем островке часа четыре. Дождь кончился. День наступил. Солнце из моря взошло. И, как бывает в страшных рассказах, стоянка наша оказалась совсем недалеко, мы вокруг нее петляли; а кундрак резали в соседних зарослях. Расхохотаться на все раскаты надо бы. Но сил-то никаких не было, едва добрели до лодки.

— Ну вот, а ты говорил — погибнуть можем.

— Так это — мы с тобой…

— Ты серьезно?

— Не обижайся, шучу.

Минут двадцать молчали, но так, будто продляя разговор, о чем-то споря. Потом Макс задышал сильно, с хрипотцой — заснул. «Крепкие нервы», — подумал о нем Ник и, заражаясь сонливостью, начал подремывать сам.

Вверху, над тентом, послышалось шепелявенье, сквозистый свист. — Макс приподнял голову, затих, вслушиваясь, — свист усилился, перешел в напряженное сверление воздуха, словно в дождевом небе выписывал траекторию тяжелый снаряд; затухающее шепелявенье вдали и — тишина, за которой минута жутковатого ожидания: а вдруг прогрохочет взрыв?

— Крякаш, — опуская голову, сказал Макс.

— В кино только слышал, как летят снаряды. Ну, читал еще. Похоже, правда?

— Что-то есть.

— Я вот думал, пока ты дремал. Мужчинам надо вот так уезжать, уединяться. Не бриться, одичать немного. Та, своя, настоящая, жизнь по-другому видится. Будто со стороны. И ценить все начинаешь: ванну, диван, чистые тарелки, даже телевизор… Недаром все это люди изобрели. О жене тоже думал. Главное, конечно, о ней. Затосковал. Так бы и перелетел через раскаты, города и села, чтобы увидеть ее. Заревновал даже. Вспомнил, с кем она работает, с кем может случайно встретиться… Кажется, всех женщин на свете позабыл, ее одну помню. А ведь когда живешь вместе, долго вместе, перестаешь видеть. Чувствуешь рядом живое, нужное существо — и тебе довольно. Привыкаешь как к обиходу. Интересно, у женщин так же?

Макс не ответил — он почти не слушал друга, думая о дожде (будет ли к утру погода?), вспоминал подобные дожди в прошлые охоты — сколько дней они продолжались? Если погода не установится, придется завтра сниматься. Хоть и жаль. Но ведь Нику сидеть в лодке — не очень веселое занятие, и молчание он тяжко переносит.

— Ты любишь свою Лиду?

Вопрос был — как воробей за пазуху: хочешь выброси, хочешь пригрей. В самом деле, любит ли он жену? Если честно, хотя бы для себя? Не приходилось как-то задумываться. Некогда было. Женился — любил, и сильно вроде. Потом поугас. Или, может быть, перешла любовь на сына — к нему всегда что-то теплится. Жить можно: тихо, спокойно. Охота спасает. А любовь — у кого она вечная? Ну, если честно, для себя… Там, где она должна быть, — все-таки пусто. Маленькая, стойкая тоска. Потому, наверное, он чаще других смотрит на женщин, смотрит им в глаза… Знакомится при случае. Забывает. Словно бы от самого рождения что-то потерял и не может найти. Жена знает это. Но редко они ссорятся. И дальше хочет жить он так — с годами все улаживается: люди устают, примиряются. А любовь — есть ли она? Кто ее находит? Может, надо быть очень сильным для нее или совсем слабеньким, чтобы она придала силы, а может, надо родиться на свет с особым талантом…

— Не знаю, — коротко, отчетливо выговорил Макс, чтобы не отвечать больше на вопросы.

— А я люблю. Мне повезло. В эти дни все понял. Приснилось в прошлую ночь, будто моя Ника… Я ее Ника зову, своим школьным именем. Ник и Ника… Ну, у нас там один доцентик есть, шизофреник… Будто он ее обнимает. Проснулся — сердце, как мотор твой, колотится и пальцы занемели — вроде я ими того доцентика душил. На весь день настроение испортилось… Ника у меня — ничего особенного. И представь — кандидат уже. Непостижимо. А главное — глаза у нее разные, большущие и разные. Глянет так, с косинкой…

Ник не договорил, услышав сильное, с хрипотцой, дыхание друга. «Ну и нервы!» — удивился, завидуя, и поглубже забрался под тяжелые отсыревшие одежды.

Дождь лил из верхнего пространства в черное пространство внизу, а лодка держалась где-то посередине, на тонкой пленке воды, и было жутко и удивительно, как она еще не намокла настолько, чтобы навсегда затонуть.