Изменить стиль страницы

— Кашкалдак в култуке бегает, — сказал дядь Вася.

Мотор пожурчал минут сорок и заглох. Запустить вновь не удалось — случилось что-то в карбюраторе; наверное, засорился. Перебирать его в качающейся лодке было неловко, да и руки маслить не хотелось. Макс вставил в перекладину мачту, поднял кусок косого брезента — простецкий парус, и лодка, несомая течением, подгоняемая ветром, пошла довольно ходко. Не то что при моторе, правда, но зато беззвучно.

Ник, кажется, не ощутил перемены, лежал лицом к небу, сунув руки под затылок. На выпуклом лбу, верхней губе проступили капельки пота — чистые, словно брызги; волосы, почти белесые, были растрепаны, напоминали его давнюю мальчишечью «прическу», которую он заправлял пятерней. В школе когда-то звали его Ник-белобрысик.

Да и вообще никого не называли своим именем, даже девчонок. Имена казались длинными, или скучными, или невыразительными. Их сокращали, искажали, а если ничего толкового не получалось, придумывали клички. Были Кузи, Софы, Мери. Были просто Судак, Кит, Байдарочка. С годами все это как бы позабылось, навсегда перешло в детство.

Но вот три года назад Максим и Николай встретились в подмосковном санатории, и первое, что они сказали друг другу, было: «Ник!» — «Макс!» Легко, как приготовленные, возникли детские, точно ожидавшие этой случайной встречи, имена. Уже потом: «Ну, как ты, а?» — «А ты?» — «Помнишь, отца в главк перевели, мы в Москве стали жить. Институт кончил, есть такой — первый педагогический, литературу преподаю там же. Кандидат. Ну, жена, сынишка… В общем, обычно. Ты о себе давай». Что-то подобное и Макс тогда говорил: «Учился в Астрахани, дальше ехать не захотелось. Инженер, тружусь на судостроительном. Жена, сынишка. Родители в поселке, так и не выехали…» И сразу позабыли этот разговор, набросились друг на друга с воспоминаниями. «А помнишь?..» — «А ты не забыл?» — «А мне снится наш Ильмень с лодками…» — «А по скольку ж нам лет тогда было?..» Помчались на электричке в Москву, засели в ресторане. Говорили, пили, конечно, коньяк и дотянули до закрытия. Вернулись в санаторий ночью, но спать не пошли, отыскали дальнюю парковую скамейку, плюхнулись на нее, и опять: «А знаешь, я тогда…», — «Нет, нет, ты только подумай…» Припомнили, перебрали все: как Ник тонул в Ильмене и его выуживали сетью, как долговязый Кузя прострелил себе руку из берданки, как воровали персики и виноград (Макс оставил на колючей проволоке новую штанину). И всякое другое: учитель ботаники Одуванчик всегда носил четвертинку с водкой во внутреннем кармане пиджака; дурачок Афоня напевал частушку: «У даректарши у нашей нет под юбкою гамашей, а у инжанерши первый муж померши». И даже это: Байдарочка была невозможная хохотушка. Со всякого пустяка хваталась за живот, топала ногами, голосила и плакала от смеха. Ей можно было рассказать все, что ни придет на ум, любой анекдот. Однажды, когда Байдарочка хохотала особенно исступленно, Ник пощекотал ее. И она ужасно оскорбилась. Затихла, стала обходить стороной их обоих. Не закончив десятого класса, Байдарочка внезапно вышла замуж и куда-то уехала.

Дни в санатории смутно запомнились — «ничего выдающего», как говорили тамошние остряки. Процедуры, волейбол. Пустяковые ухаживания за двумя-тремя «активными» бабенками. Кино. И, конечно, коллективные поездки в московские музеи. Занятнее были рестораны, но малые рубли, имевшиеся в наличии, погашали к ним интерес. Расставаясь, «сообразили» в складчину, выпили под санаторскую еду, и Макс, держа руку Ника, говорил упрямо: «Приезжай, а? Навести родину. Ударимся на раскаты. Поживем в лодке. Попьем. Дай слово!» Ник дал честное слово, однако выбрался лишь на третью осень, когда Макс и ожидать перестал.

Лодку колыхнула рослая волна — сбоку прошел, дымя и сухо громыхая мотором, старенький катерок. Из рубки глянул темнолицый сонный казах. На мачте — выветренный флажок, поперек вздернутого носа — зеленый кулас, собака на надстройке. К морю двигались солидные охотники.

Ник поднял голову, смурно посмотрел вслед катерку, все больше увязавшему в поднятой волне, послушал смягченный, сквозь воду, грохот, провел взглядом по пустоте светящегося неба.

— Где мы?

— Скоро раскаты.

Это значит — море. Вернее, пресное море. Место, где во всю ширь раскатывается волжская вода, неохватное стоялое мелководье с островами рогоза, водорослей — плавни, лиманы, затоны, ильмени, за которыми, постепенно солонея, начинается настоящее море.

Усевшись повыше, у перекладины мачты, Ник подставил лицо низкому, густому ветерку, текшему из пустеющего пространства впереди, и словно умылся студеной водой. И понял: он здесь был, все это видел. Вода, рогоз, или, как называют его здесь, кундрак, и опять вода. Ни тальника, ни берегов с твердым песком или илом, — медленное исчезновение земли произошло где-то раньше, когда он дремал. Теперь лишь ровные стенки кундрака определяли ширину банка, и Ник вспомнил: ведь это канал, промытый землечерпалкой для рыбацких судов. Канал в раскаты. Так было всегда.

Справа впереди возникли, как бы из ничего, подмытые маревом, черные строения, мачты: на одной — трепещущий язычок флажка. Чуть в стороне за кундраком двигалась лодка, колеблясь и возвышаясь так, что чудилось — парит неслышно по-над водами. Приблизились. Вокруг баржи-матки с будкой и навесом столпились кунгасы, прорези, катерки. Много смуглого азиатского народа: казахи, татары, один рослый, усатый, — наверняка кавказец. Были и русские, но отличить их можно было, став лицом к лицу да по разговору. Разноголосица, стрекот подвесных моторов на лодках, плеск воды, тяжкие шлепки рыбы — все это означало: идет сдача улова.

Макс подчалил к прорези, выпрыгнул; перескакивая с кунгаса на кунгас, направился к навесу. Там встретили его как друга-кунака. Что-то кричали, трясли руку. Просили курить, и Макс, вынув пачку сигарет «Столичные» (Ник запасся в московском аэропорту), раздал до последней, а коробку, смяв, швырнул за борт. Его повели к настилу-столу, загруженному горками мисок, буханками хлеба.

Глянув в прорезь, в ее сумеречную глубину, Ник цокнул языком от неожиданности и удивления: в отсеках, наполненных водой, стояла, чуть пошевеливая плавниками, живая рыба: сомы, щуки, судаки, лещи. Все крупное, непривычного веса, позабытых окрасок. Не верилось в такое изобилие. Ник, засучив рукав куртки, осторожно сунул руку в воду отсека, приблизил пальцы к широченной черной голове сома, погладил твердую, скользкую кожу; сом шевельнул усами, прислушался; Ник повел ладонью вдоль спины, ощущая живую, упругую округлость; и вдруг, по какому-то толчку внутри себя, мгновенно скользнул пальцами к голове сома, изо всей силы схватил его под жабры; сом изогнулся, рванул руку Ника вниз и ударил хвостом по воде. Мощный шлепок, брызги. Ник отпрянул, загораживаясь ладонями, вода плеснулась ему в лицо, на куртку. Под навесом баржи-матки захохотали рыбаки.

Макс вернулся с котелком горячей ухи, неся его на лезвии охотничьего ножа.

— Держи! — сказал, усмехаясь и подмигивая. — Тебе выделили. Я похлебал.

Потом подошел паренек — чубатый, коричневокожий, в телогрейке, лихо подвернутых сапогах-броднях, — бросил в лодку двух судаков, соменка, пяток крупных лещей. Не поздоровался, не заговорил. Но смотрел прямо, ловил чужие глаза и все скалился, показывая широкие, завидной крепости зубы. От этого казалось, что он постоянно подшучивает над собой, повествуя о своей отчаянной жизни.

Покопавшись в припасах, Макс вынул «пузырек», метнул его, почти не целясь, пареньку; тот поймал одной рукой — легкий щелчок о ладонь, — сунул за отворот телогрейки, весело запрыгал к навесу. Состоялся извечный обмен.

— Отдать швартовы! — выкрикнул, чтобы слышали рыбаки, Макс.

— А мотор?

— Так дойдем. На раскатах отремонтирую.

Вырулили, подтянули парус, зажурчала в носу вода. На барже крутнули сирену, кто-то махнул шапкой: «Удачного плавания!»

Ник глянул на затонувшие прорези, тронул носком ботинка пятнистую судачью голову:

— Я думал — здесь ничего такого уже и нету.

— Старики говорят: «Была рыбка».

Макс наклонился, одну за другой повышвыривал за борт два десятка вобл, вчерашний улов Ника, — они теперь стали не нужны да и смотрелись скудно рядом с настоящей рыбой.

И снова тишина, свет, ело уловимое постаныванне ветра — шли почти навстречу ему, крутым правым галсом; когда окончился канал и начался необозримый, сияющий солнцем разлив, который и есть самые настоящие раскаты, Ник не заметил. Да и вообще ничто здесь не имело резких граней, не было очерчено, выделено — вода, небо, растительность, — невнятно переходило одно в другое, отражалось, двоилось, растекалось. Даже длинный, падающий и взметывающийся табун уток вдалеке смутно, едва видимо влился в пространство, как бы став рябью ветра. Ник опустил за борт руку, зачерпнул воды. Хлебнул, подержал во рту — она была пресная.

Солнце падало в синеву, в темень Каспия, кроваво зажгло там узкую полосу, рассеянными, последними лучами поджелтило, подрумянило ближние воды, словно отполировало, сделало их непрозрачными; а после, разом затухнув, освободило выси и тверди для синей темени.

Макс круто переложил руль, взял шест, уперся в дно и вогнал лодку в плотную гущину рогоза.

День первый

— Кашкалдак в култуке бегает!..

Это прозвучало сначала во сне, отдаленно, голосом давнего детства, потом, когда Ник открыл глаза, — сверху, из темноты и отчетливо. Зашуршала брезентовая пола тента, сдвинулась, и вместе с сыростью холодка прошел внутрь лодки серый, почти непроглядный свет.

Макс, постукивая зубами и легонько повизгивая (как бы сообщая, что довольно зябко в морском пространстве), натягивал на себя, снизу вверх, нечто скрипучее, сборчатое и гладкое, как клеенка. Наконец он продел в широкие рукава руки, длинно провел от живота к шее замком и стал похож на водолаза без шлема.