Изменить стиль страницы

Крановщица смирилась со своей судьбой. Может быть, потому, что вокруг нее в госпитале люди с подобной судьбой встречались на каждом шагу, и это ограждало от безысходного ощущения своей горемычной исключительности. Она была не одна, кого постигло несчастье, и это в какой-то степени утешало, уравнивало с другими. Однако на глазах Ольги менялся характер Аннушки. В ней, разбитной и словоохотливой раньше, появилась какая-то задумчивая сосредоточенность. Аннушка словно повзрослела: надолго замыкалась в себе, говорила теперь скупо, будто взвешивала и оценивала перед тем каждое слово. И слова ее, к удивлению Ольги, приобретали суровую, порой жестокую обнаженную простоту и житейскую земную весомость.

— Почему у вас нет детей? — спросила она однажды, и Ольга, застигнутая врасплох, неопределенно пожала плечами:

— Не знаю, Аннушка… Мужа подолгу не было дома, пропадал месяцами в море, и я, наверное, попросту испугалась, что с малышом одна не справлюсь.

— А выходит, просчитались, — констатировала сожалеюще крановщица. — Были бы в доме малые, вы бы и мужа чуяли все время рядышком.

Видимо, мысль о детях постоянно волновала и будоражила Аннушку. В другой раз она сказала раздумчиво:

— Столько людей ныне гибнет… Мы, бабы, должны рожать да рожать! Ежели с Васькой выживем, не меньше полдюжины нарожаем. Я ему, лупоглазому, попусту целоваться да зубы скалить теперича не дозволю.

— Выживете, Аннушка, — погладила Ольга ее руку. — Все будет еще хорошо! И детей, верю, вырастите себе на радость.

— Себе на радость — теперича мало, Ольга Петровна, — вздохнула женщина. — Теперича надо — на радость людям, чтобы Россия наша после войны сиротой не осталась. — Она помолчала, потом промолвила спокойно, без жалости и сострадания к себе, словно давно со всем смирилась и все продумала: — С краном я ныне не совладаю, да и на другой какой работе… А детишек растить смогу. Вот и выходит, что это будет мое назначение.

Встречи с Аннушкой печалили Ольгу и в то же время пробуждали в ней какую-то непонятную, физически ощутимую уверенность, почти убежденность в том, что она дождется Лухманова, встретит его из смертельно опасного рейса и что весь народ выстоит в этой войне и победит. Это были не громкие мысли, не порыв — Аннушка словно обладала умением все в жизни расставлять по местам, всему находить назначение и точную значимость… Ольга не ведала, какую практическую пользу приносят метеосводки, которые она принимала, обрабатывала и снова передавала, но в этих сводках кто-то нуждался, порою запрашивал их, а время от времени требовал и прогнозов. После разговоров с Аннушкой она чувствовала свою причастность к общему делу гораздо острее, нежели раньше.

Ольга не замечала, что и сама в последние месяцы изменилась. Возможно, будь рядом Лухманов, обнаружил бы появившуюся в жене безропотность, сердобольность, жертвенную готовность перенести и стерпеть все тяготы — лишь бы выстояла Родина да солдаты, а они, бабы, как-нибудь выдюжат тоже. Случайно обнаруживая в себе эти новые черточки, которых не знала прежде, Ольга сокрушалась о том, что молодость, по всему видать, безвозвратно проходит, а на смену ей надвигается затяжная пора бабьего лета. Не понимала, что это зрелость пробуждалась в ней, двужильная душевная гибкость — та гибкость, бездонная и беспредельная, которой от века наделены русские женщины и на которой во многом сейчас держалась вся страна. Не подозревала, что обрела не новую слабость, а новую силу.

Как-то взглянула на окна рабочего кабинета — и обмерла: по заливу к причалам двигался транспорт. Обгоревший, с надстройками, зачерненными копотью, с разбитыми шлюпками и развороченным полубаком, он медленно приближался к гавани, подгребая винтом из последних, должно быть, сил. Вокруг него суетились портовые буксиры, застоявшиеся от долгого вынужденного безделья, гудками предлагали буксирные тросы, чтобы дотянуть израненное судно до стенки. Но транспорт не отвечал на сигналы, решив, очевидно, самостоятельно доползти до спасительной прочности берега. Ольга услышала пронзительный вой санитарных машин и поняла вдруг, что моряки на судне боятся терять минуты на остановку, заводку тросов, на лишние маневры, — видимо, эти минуты были для них во сто крат дороже, нежели надежная, хоть и запоздавшая помощь.

Не выдержала, бросилась к причалу. И едва выскочила за порог управления, столкнулась лицом к лицу со спешившим начальником порта. Прочтя в глазах женщины немой вопрошающий страх, тот кивнул в сторону транспорта, объяснил:

— Польский. Прибыл из Галифакса.

— Может, там знают что-нибудь о «Кузбассе»?

— Не думаю: этот шел в одиночку, а Лухманов, насколько догадываюсь, следует в солидной компании.

«Значит, конвой? Как же не догадалась раньше! Неделю назад покинули рейд порожние транспорты, а они всегда выходят навстречу груженым: где-то посреди океана корабли охранения, советские и союзные, передают их друг другу. Выходит, Лухманов совсем уже близко?»

— Там много раненых? — спросила, болезненно морщась от приближающегося воя сирен санитарных машин.

— Да, порядком. Восточнее Медвежьего его обнаружили самолеты, и судно уцелело лишь чудом.

— Это называется — уцелело? — с новым страхом переспросила она, но начальник порта не ответил, извинился, что очень торопится, окликнул водителя попутного грузовика и вскочил на подножку.

Со всех концов порта к причалу стекались грузчики, моряки, железнодорожники; обгоняя их, почти бегом направлялись женщины, которых ныне в порту трудилось гораздо больше, нежели в мирное время. Суда не приходили давно, это выглядело чрезвычайным событием, и люди устремлялись к швартовой стенке не только из любопытства, чтобы все увидеть своими глазами, при случае выведать о других кораблях, но и искренне полагая, что может понадобиться их помощь и опыт.

Между пакгаузами, между остроконечными купами слежавшегося угля людской поток сгущался, плотнел, он неохотно раздвигался и останавливался, чтобы пропустить машины с красными крестами, и тут же смыкался за ними снова, как вода за кормою шлюпок.

На вокзальных путях, примыкавших к самому порту, уже готовился под доставленные грузы состав: вражеские самолеты часто бомбили город и с разгрузкой судна приходилось спешить. Надрывно вскрикивал маневровый паровозик, холодно-громко лязгали буфера, и Ольга вздрагивала от этих звуков, в которых чудилась не только нервная торопливость, но и скрытая угроза опасности. Избитый и истерзанный транспорт, с трудом добравшийся до Мурманска, зримо напомнил о войне, о бомбежках, о том, что в грузах, до предела забивших трюм, остро нуждается фронт. Польские моряки выполнили свой долг до конца, и теперь от портовиков зависело, чтобы грузы из трюмов как можно быстрей перекочевали в вагоны и на платформы и двинулись без промедления в глубь страны.

Никто не ведал, что именно доставило судно, однако никто и не сомневался, что грузы — важные. В толпе упоминали то танки, то самолеты, то сортовую сталь, а кое-кто произносил и «взрывчатка» — произносил осторожно, боязко, шепотом, словно от громкого голоса та могла сдетонировать и взорваться.

Транспорт швартовался долго и мучительно. Очевидно, машина на нем была неисправна и не все команды с мостика могла отработать. В конце концов завели на швартовые палы толстые тросы, и судно начало подтягиваться к причалу брашпилем. Польские матросы вываливали за борт плетеные кранцы, чтобы смягчить его прикосновение к стенке, и это выглядело со стороны немного смешным, поскольку борт представлял собою сплошные вмятины, пробоины и ожоги. Оберегать такой борт от лишних толчков и ударов было попросту бессмысленно, все понимали, что польскому транспорту не избежать все равно судоремонтного завода. Но матросы совершали привычное дело, действовали, как полагалось по правилам, не задумываясь над тем, нужно ли это сейчас или же бесполезно. И только Ольга, не искушенная в моряцких тонкостях, по-прежнему смотрела с ужасом на следы пожаров и взрывов, на исковерканное железо, на погнутые шлюпбалки и щепы, оставшиеся от вельботов. Кое-где под содранной краской обозначилась подспудная краснота сурика, и Ольге она мерещилась запекшейся кровью. Она смотрела на это все неотрывно, будто завороженная, не в силах оторвать взгляда от выжженных палуб; пыталась и не умела представить, что же произошло в океане, что испытали там польские моряки. А ведь все, что они пережили, могло случиться и с «Кузбассом», с Лухмановым.

Первым сошел на причал капитан. Давно не бритый, обросший настолько, что под исхудавшим лицом уже начала складываться округлая, с проседью, борода, он ни на кого не глядел, устало и опустошенно ушедший в себя. Толпа молча перед ним расступилась. Люди тоже опасались заглянуть в глаза ему, точно боялись увидеть там смертельно-яростное сверкание океана, дымную гарь пожаров, муки раненых и кровь погибших. Женщины, завидев капитана, как-то вдруг пригорюнились, съежились, кое-кто из них незаметно смахивал слезу. А моряк медленно побрел по причалу, вдоль борта своего судна, однако ни разу не оглянулся на него.

На транспорт ринулись санитары с носилками. Навстречу им из судовых помещений появлялись забинтованные моряки — те, кто еще мог передвигаться самостоятельно; едва уловимым движением головы, а может быть, взглядом они отказывались от помощи, молчаливо указывая на двери, словно немо подсказывали, что там, в помещениях, находятся их товарищи, которые нуждаются во врачах гораздо больше, чем они.

Помогая друг другу, раненые двинулись к трапу. И тогда из толпы выскочили мужчины, стали бережно сводить поляков на берег, провожая их к раскрытым зевам санитарных машин.