Все-таки поднялся и закурил. Пепельницу поставил у подножия койки на пол, но корпус теплохода вибрировал, и она сползала под стол. Чтобы не стряхивать пепел мимо, приходилось перегибаться, и это хоть временно отвлекало рулевого от раздумий и назойливых сполохов памяти.
Почудилось, будто осторожно постучали в дверь. Он лишь чуть приподнял голову от подушки, прислушался, затем снова прилег: в полудреме не мог уверенно отличить реальности от кажущегося. Мысли путались, то и дело сливаясь незаметно и непонятно с бессвязными и ускользающими видениями снов, легких и призрачных, словно тени. Семячкин спал и не спал. Сны вертелись, роились рядом, и когда рулевой с усилием опять открывал глаза, то почти видел, как они, эти сны, исчезали в углах каюты.
Постучали вновь — теперь настойчивей, громче, хоть по-прежнему вкрадчиво, и сонное наваждение улетучилось окончательно. Неужели вызовут в рубку? Или на палубу к «эрликону»? Испытав наконец после долгих трудов тяжеловесную притягательность койки, он с отвращением подумал о том, что вахтенный штурман, по сути, имеет право позвать его, рулевого, в любую минуту и для любой корабельной надобности.
Нехотя поднялся, нехотя, заранее сдерживая в себе сердитое недовольство, отворил дверь. И тотчас же в каюту скользнула Дженн.
Семячкин опешил и растерялся. Женщина по-прежнему была одета в его большой неуклюжий свитер и флотские брюки, но сейчас казалась удивительно хрупкой и маленькой. Она смущенно и преданно улыбалась. Потом сама притворила дверь за собой, повернула ключ и протянула матросу скомканный клочок бумаги.
Все еще растерянный, не понимая, что происходит, не веря по-настоящему в присутствие Дженн, рулевой, напутствуемый ее указующим взглядом, развернул записку.
«Семен, эта дура меня замучила. Тычет в словарь, просит какие-то слова отыскать и выписать. И все тебя поминает. Втрескалась, что ли? Разбирайся сам. А я сейчас ни дышать, ни жить не могу. Сама б умерла, чтобы вместе с Миколой быть. Тося».
Он не сразу сообразил, что Микола — это сигнальщик Марченко: привыкли на судне друг друга называть по фамилиям. А Дженн, когда он кончил читать и поднял глаза на нее, вдруг мягко прильнула к нему. Терлась о его небритые щеки, торопливо шептала какие-то сбивчивые слова, которых Семячкин не понимал, и лишь по голосу догадывался, что женщина шепчет что-то нежное, сокровенное, ласковое.
Белый простор за иллюминатором празднично сверкал и искрился. Дизель гудел внутри корабля гулко, как сердце. Льды грохотали у корпуса судна безостановочно и размеренно, словно торопящий земной метроном. И не было ни к чему возврата, все было лишь впереди, в близких и бесконечно затерянных далях, в горячей забывчивости — почти в забытьи, в той жертвенной и безмерной отрешенности от себя, которая в эти мгновения могла уравнять их, пожалуй, лишь с Мартэном, с боцманом, со стармехом…