Изменить стиль страницы

29

Во льды «Кузбасс» вошел поутру. Неплотные, разреженные, они расступались перед форштевнем все же медлительно, нехотя, словно не желали пропускать теплоход в белую арктическую пустыню. Когда встречались льдины покрепче, то с оглушительным треском раскалывались — тогда впереди «Кузбасса» возникали извилистые и длинные трещины, которые на фоне сплошной белизны пугали хмурой водяной чернотой.

Лухманов сбавил ход. Он решил углубиться во льды миль на десять, а уж потом повернуть на восток. С радостью наблюдал, как те за кормой смыкались опять, отгораживая «Кузбасс» не только от чистого океана, но и от всех минувших опасностей. Океан отдалялся, вскоре превратился в узкую темную полосу горизонта, затем и вовсе исчез из виду. Теплоход находился теперь посреди неподвижной однообразной равнины, которая сверкала, искрилась, слепила глаза колеблющимся светом, и Лухманов пожалел о том, что не догадался прихватить на берегу черные защитные очки.

Судно наполнилось гулом, вздрагивало, будто двигалось не по морю, а по булыжной мостовой, ухабистой и неровной. Время от времени приходилось стопорить двигатель, отрабатывать назад и потом бросаться на льды с разгона. Гревшиеся на солнышке нерпы, заслышав грохот, испуганно ныряли в полыньи.

Капитан вызвал второго штурмана, который после ухода Птахова исполнял обязанности старпома, и приказал по возможности тщательней вести счисление пути. Во льдах ведь трудно учесть истинную скорость судна, а значит, и пройденные мили, учесть дрейф и снос корабля; на точность астрономических определений места при таком низком солнце и сильной рефракции надо льдами, мешающей измерить подлинную высоту светила, искажающей наблюдения, тоже полагаться не приходилось. Забот у штурманов явно прибавилось, однако эти заботы выглядели пустячными в сравнении с тем облегчением, которое все ощутили, войдя во льды. Подводные лодки были здесь не опасны; самолеты вряд ли сюда долетят… Моряки слонялись по палубам, довольно щурились на лучистые ледяные поля, и лишь мысли о погибших товарищах не позволяли им улыбаться, шутить, проявлять откровенную радость.

Кок впервые за несколько суток получил возможность надолго оторваться от «эрликона» и неторопливо приготовить обед. С камбуза распространялись по судну дразнящие запахи, и матросы, изголодавшиеся по горячему вареву, то и дело поглядывали туда. Дышалось легко: студеный воздух был обжигающе свеж, но ветер почему-то угас, и все это, несмотря на гул корабельного корпуса, раздвигавшего льды, создавало впечатление устоявшегося покоя. Казалось, эти края от сотворения века не знали ни войны, ни тревог. Они существовали по собственным извечным законам, своими страстями и бурями долгой арктической ночи, как ныне безмерною тишиной полярного дня. Белый сверкающий снег придавал им праздничный вид. Яркий свет и неподвижность равнины сами собой настолько умиротворяли и успокаивали, что порою хотелось попросту лечь на палубу навзничь и бездумно глядеть в пустое бесцветное небо.

И все было бы относительно хорошо, если бы часа через три, когда теплоход уже следовал на восток, не свистнула переговорная труба из машинного. Лухманов вынул пробку-свисток.

— Мостик слушает.

Труба безмолвствовала, в ней отдавался лишь глухо и отдаленно торопливый стук двигателя.

— Почему молчите? Кто вызывал?

— Сергуня… — всхлипнули где-то во чреве судна.

— Какой Сергуня? — начинал раздражаться капитан.

— Котиков, моторист…

— Что у вас?

— Старший механик Синицын… умер.

— Как умер? — оторопел капитан.

— Присел на стульчик — и умер, — плаксиво бубнил Сергуня, шмыркая носом.

«Черт знает что…» — еще ничего не понимал Лухманов, однако быстро включил внутрикабельную трансляцию, громко передал:

— Доктору срочно в машинное! Срочно! — А в трубу приказал: — Если стармеху плохо, расстегните на нем одежду! Включите всю вентиляцию! Сейчас прибудет врач.

«Что за напасть! — с болью и отчаянием сокрушался он, хотя и не верил, не мог поверить словам Сергуни. — Наказание нам за то, что благополучно проскочили самые страшные районы океана? Что оказались удачливее других? Ведь все шло сравнительно хорошо, и вдруг — смерть за смертью. Марченко, Бандура, Мартэн… А после — нелепый поступок Митчелла. И вот теперь… Должно быть, моторист просто ошибся: обычный обморок принял за смерть и с перепугу наболтал бог весть чего… Но ведь Сергуня этот самый не один же в машинном! Почему вахтенный механик не оборвал его и сам не доложил обо всем точнее?.. Доктор, наверное, уже там».

Хотел вызвать машинное снова, но вспомнил, что и сам теперь мог отлучиться с мостика, спуститься вниз. Предупредив вахтенного помощника, Лухманов сбежал, по старой моряцкой привычке, боком по трапу.

Все, кто встречался на палубах, глядели на него вопросительно: слышали объявление по трансляции, но не ведали, что же произошло в машинном. На аварию вроде не похоже — теплоход продолжал движение. Несчастный случай? Кто-то получил травму? Угорел от паров солярки? Но спросить капитана никто не отважился…

Рев двигателя оглушил Лухманова. Когда он по скользким пайолам и почти отвесным металлическим лестничкам спустился в самую глубину, моряки перед ним расступились. Синицын сидел в кресле, откинув голову. Доктор, склонившись над ним, пытался прослушать сердце.

— Остановите двигатель, заглушите! — крикнул капитан. Он сам сообщил на мостик, что застопорил ход.

Врач смочил ватку из какого-то своего флакона, поднес к ноздрям стармеха. Потом в наступившей тишине опять приник фонендоскопом к груди старика. Однако через некоторое время беспомощно выпрямился:

— Надо поднять его наверх, на воздух.

Мотористы бережно взяли Синицына, начали осторожно поднимать к входному тамбуру. А доктор приблизился к капитану, негромко и как-то виновато, словно извиняясь за то, что ничем не может помочь стармеху, промолвил:

— Боюсь, что это конец.

Вахтенный механик между тем рассказывал с грустью:

— Он давно уже чувствовал себя плохо. Особенно как про Севастополь узнал… Выпроваживали мы отсюда его как умели, уговаривали подняться в каюту, передохнуть. Да где там — вы же знаете нашего «деда»! Пока по чистому шли, на немцев ссылался… А после говорил, что во льдах меняется все время нагрузка на корпус, а дизель — инструмент тонкий, не любит частой смены режимов: глаз да глаз нужен. Будто мы тут салаги, без него не управились бы, — с обидой добавил механик. — Так и не уходил, только самокрутки смалил одну за другой. Потом схватился за грудь, застонал, дотянулся до стула — и враз потерял сознание. Мы бы и не заметили, кабы Сергуня не завопил… Неужто помрет?

Лухманов не ответил. Уже из тамбура крикнул, чтобы двигатель запустили и опять дали ход.

На палубе ничего не изменилось: к Синицыну сознание не вернулось. В конце концов доктор пальцами раздвинул веки стармеха, пристально осмотрел зрачки и тяжко вздохнул:

— Он умер. — И пояснил зачем-то, словно мог облегчить молчаливую тоску окружающих: — Сердце.

Теперь здесь толпились не только мотористы, но почти весь экипаж. И капитан приказал тихо, но строго:

— Отнесите старшего механика в каюту.

Полез в карман за сигаретами, но пачка оказалась пустой; взял, не поблагодарив, кем-то протянутую папиросу. Чувствовал, что ему необходимо побыть одному хоть несколько минут. И потому направился не на мостик, а на полуют. Видимо, понимая состояние капитана, за ним никто не последовал.

Присел на бухту каната. Внизу вдоль борта медленно тянулось белое поле льда. Широкие льдины, отжимаемые корпусом теплохода, отодвигались от него как-то боком, подобно крабам: наползали на разводья воды, на своих товарок, дыбились и ломались с треском и скрежетом. Когда под винт попадали крупные осколки, они в следующий миг панически выскальзывали из-под кормы — с плеском, шумом, с тупым оловянным звоном. Но Лухманов не замечал ничего. Он жадно курил, гнал от себя думы, тяжкие и навязчивые. Даже на войне обычная смерть удручает и потрясает больше, нежели гибель в бою. Смерть Синицына невозможно было понять и воспринять, смириться с нею. Тысячи «если бы» возникали в мыслях… Но разве он, капитан, имел хоть минуту, чтобы позаботиться о каждом из экипажа, равно как и о себе самом? Он думал все время о теплоходе и грузах, и судьба жестоко наказала за это. Сможет ли он когда-нибудь за утрату Синицына оправдаться перед собственной совестью?

Кто-то тронул его за плечо. Лухманов недовольно обернулся. Но, увидев Савву Ивановича, молча потеснился на бухте. Словно оправдывая свое вторжение в одиночество капитана, помполит глухо сказал:

— Нам сейчас надо быть вместе… Поодиночке души себе изгрызем. А впереди еще путь.

Лухманов так же молча кивнул, и Савва Иванович после долгой задумчивой паузы промолвил печально и доверительно:

— Стар я стал, капитан… Не поспеваю за всем, и старость укором тычет в лицо мне. Ты отвечаешь за судно и грузы, держишься молодцом, и все верят, что «Кузбасс» доведешь до Мурманска. А я за людей отвечаю… И промашку делаю за промашкой.

— Разве ты один за них отвечаешь? — взглянул на него Лухманов. — Наша ответственность — общая.

— Ну, то формально… Я ведь понимаю, зачем я, не моряк, на судне. У тебя вон сколько забот! Долг твой главный — грузы доставить фронту, и пока тебя не за что упрекнуть.

— Снова не прав ты, дорогой помполит. Долг этот — тоже общий. Что я без вас? Без матросов, без мотористов, без тебя, наконец? Так себе, нуль без палочки… А тебе — особенное спасибо. Погоди, выслушай… Знаешь, что такое хороший комиссар? Это когда капитан в самую трудную минуту может смело смотреть только вперед, не оглядываясь на собственную палубу. Я и не оглядываюсь! Помню, что ты там, а люди рядом с тобой становятся тверже, решительнее, храбрей, если хочешь… Видел, как некоторые союзники покидали суда? «Голд Стэллу»? А ведь на «Кузбассе» ни у кого не возникло подобной мысли, даже когда остались в океане одни. Чья работа, дорогой Савва Иванович? Да что там работа! Душа твоя, убеждения, вера! За это спасибо тебе… Если уж честным быть до конца, я и себя с тобой уверенней чувствую, с тобой готов отправиться не раздумывая в самый опасный рейс. Так-то.