Изменить стиль страницы

31

Лухманов проспал восемнадцать часов. Когда, посвежевший, выбритый, он поднялся снова на мостик, его поразило, как все вокруг резко переменилось. От праздничного сверкания Арктики не осталось и следа: день выдался хмурый, какой-то тяжелый. Тучи не просто низко висели надо льдами, а словно лежали на них — дымные, темные, сразу превратившие летний день в зимний. Мрачно-белесоватые полосы в них несли в себе снежные заряды — верхние палубы теплохода успели покрыться белым покровом. Окоем сжался и сплюснулся, кончаясь в полумиле от бортов и над верхушками мачт. Вырываясь из серой мглы и в нее же опять погружаясь, между льдами и тучами задувал сквозной поземистый ветер; не будь море сковано ледовым панцирем, в нем сейчас бушевал бы шторм.

Неподвижная скованность океана, казалось, доводила ветер до ярости, и тот обрушивался на льды порывами, как многопудовой кувалдой. Льды скрипели и ежились, торосились, гудели и подрагивали от напряжения и время от времени лопались с оглушительным грохотом. Корпус «Кузбасса» им отвечал таким же напряженным и угрожающим гулом.

— Давно изменилась погода? — поинтересовался Лухманов у вахтенного штурмана.

— Седьмой час идем в этой хляби. Зато надежно прикрыты от самолетов — так бы до самого Мурманска!

— Пожалуй, следует подвернуть к зюйду, — размышлял вслух капитан. — На чистую воду выходить не станем, чтобы не нарваться на лодки, но и углубляться во льды опасно: если начнется их сжатие, должны успеть из них выскочить.

— Есть! — по-своему понял размышления капитана вахтенный помощник и скрылся в штурманской рубке, чтобы рассчитать новый курс и точку поворота.

Корабельные заботы быстро возвратили к себе выспавшегося Лухманова. Еще только проснувшись, он подумал о том, что надо похоронить погибших. Путь впереди предстоял неблизкий, в условиях войны мог оказаться и вовсе долгим, а покойники на судне угнетают экипаж. Похороны как бы отодвигают погибших и умерших в прошлое, в скорбную память, но с памятью справиться легче, нежели с ощущением, что смерть обитает рядом. Не случайно на палубах и в помещениях, заметил он, моряки разговаривали вполголоса, порой почти шепотом, вздыхая и жалуясь при этом на чертову погоду, на замедленный ход во льдах, на все на свете… В душах моряков, по всему видать, царили смятение, жалость к погибшим товарищам, а значит, и невольная жалость к себе, тоскливое ожидание новых опасностей и мрачного будущего: тогда пронесло, а ныне не минет — сам черт на хвосте из этого пекла не вывезет… Теперь, когда маленько передохнули после боев, когда хватало времени и покоя, чтобы поразмыслить и втайне поплакать над своею судьбиной, горькие чувства обострились, глодали и растравляли сердце, удручали и сковывали. И с этим надо было кончать.

Узнав, не отдыхает ли Савва Иванович, Лухманов направился к нему в каюту. По пути зашел в штурманскую рубку, мельком взглянул на карту с прокладкой пути и разрешил помощнику ложиться на новый курс.

В каюте помполита клубился табачный дым. Сам он сидел за столом и, морща лоб, старательно что-то писал. На извинение капитана, что потревожил, ответил, как показалось Лухманову, с облегчением:

— Заходи… Докладную вот сочиняю о смерти Митчелла.

— Потом, что ли, не успеешь? На берегу?

— Кто знает… Война ведь.

— В мистику впадаешь? — усмехнулся Лухманов.

— Никто загадать не может, какой стороной война к тебе повернется. Так что не мистика, капитан, а предусмотрительность, — усмехнулся и Савва Иванович. — Опыт показывает, что казенные бумаги переживают людей.

Решили, что остановятся для похорон в полдень. Обсудили детали, дабы полностью соблюсти морской церемониал: все-таки хоронили не только своих, но и двух союзных офицеров.

— Мне ведь и слово надобно будет молвить, — вздохнул тяжело помполит. — А как говорить, коли самому от горя завыть охота! Мы с Ермолаичем сдружились за рейс, часто по-стариковски вечера коротали вместе… А слово-то нужно весомое, мужское, не жалостливое: чтобы и подвига павших не умалить, не обидеть, и воинский дух живых не расслабить, а укрепить. Горе свое делать общим помполит не имеет права, а вот веру свою — обязан. Думаешь, это легко?

— Такая должность, Савва Иванович, — посочувствовал ему капитан.

— То-то что должность… Она, между прочим, от корня «долг» происходит. А осознанный долг Энгельс понимал как самый трудный и самый почетный подвиг, Не подумай, что кокетничаю перед тобой, словесами играю, набиваюсь на комплимент. Как другу признаюсь: трудно быть комиссаром, ох как трудно, особенно к старости.

— Настоящим комиссаром, — уточнил Лухманов. — Разве трудно только тебе? Каждому на месте своем: и капитану, и старпому, и мотористу, и рулевому… Во всяком деле мастером трудно быть. А политработникам, очевидно, труднее лишь потому, что они — мастера жизни, человеческих отношений. И меньше, чем другие, имеют право ошибаться: их просчеты ранят души людей… И думаешь, матросы не понимают этого? Еще как! Не зря тебя на «Кузбассе», Савва Иванович, любят, даже гордятся тобой. Да, да, не ухмыляйся, помполитами, бывает, гордятся и хвастаются не меньше, чем капитанами! Умный, уравновешенный, не формалист, не крикун. Сплеча не рубишь, хоть и бывший кавалерист, строг и требователен спокойно, по-доброму, справедливо и рассудительно. Люди это ценят и уважают.

Вернувшись в ходовую рубку, капитан вызвал пожилого опытного матроса-помора, заменившего боцмана, и отдал необходимые приказания, чтобы все приготовить заранее к траурному церемониалу.

Низкие тучи шли над «Кузбассом» сплошною глыбой, непроницаемой и угрюмой, и льды под ними тоже казались нахмуренными и посеревшими, а уж разводья чистой воды и вовсе пугающей чернотой. В этих разводьях билась под ветром, туманилась мокрой пылью мелкая зыбь. Ветер, нарвавшись на теплоход, свирепел и бесился, точно пытался выстудить и продуть все закоулки палуб. С тупым и яростным храпом он застревал в раструбах вентиляторов.

Время от времени тучи плашмя ложились на мачты, на мостик, на полубак — тогда ветер слепил сигнальщиков, забивал им глаза влажным снегом, тяжелым и липким. Видимость сокращалась до нескольких метров. Мир вокруг судна, затянутый мглой, внезапно заполнялся протяжным гулом, таинственным и угрожающим, и этот гул в усталом и воспаленном внимании вахтенных распадался на множество звуков, смутных и непонятных, в которых чудились и крушение торосов, и сжатие льдов, отдаленные гудки пароходов, а порою и вопли погибающих или заблудившихся душ. Не видя ничего в крутящемся мраке, не в силах разобраться в хаосе ревущих шумов, сигнальщики с беспомощною надеждой поглядывали на капитана.

Снежный заряд проносило, и темень отодвигалась от судна на несколько кабельтовых, словно сама природа переводила дыхание и протирала глаза. По стеклам рубочных окон стекала влага, комья мокрого снега срывались с антенн и штагов. Запоздавшие снежинки попадали в струю дымовой трубы и мгновенно сгорали, как бабочки в пламени. После вьюжной и облачной крутоверти, застилавшей видимый мир, даже крохотный окоем казался светлым и чистым.

— Когда к предполагаемой кромке льдов приблизимся миль на десять, опять повернем на ост, — напомнил капитан вахтенному помощнику. — На чистой воде нам нечего делать.

— Есть!

Погода не волновала Лухманова: к таким передрягам привык. Да и экипаж состоял в большинстве своем из северян, которым подобное не в диковинку. Ветер, снег и плохая видимость — не самое худшее, что могло ныне встретиться в море. А разговор с помполитом, если отвлечься от мысли о погибших, настроил на мирный лад.

Когда Лухманов из рубки вышел на мостик, его огорошил вопрос загрустившего от спокойной вахты сигнальщика.

— Товарищ капитан… Это правда, что от ударов судна об лед взрывчатка в трюмах может взорваться?

— Это кто же вас надоумил?

— Да никто… Мысли сами в голову лезут.

— Вы сколько классов окончили? — как бы между прочим полюбопытствовал капитан, внимательно оглядывая ледяные поля вокруг «Кузбасса».

— Семь…

— Могли бы и больше. Тогда не задавали бы пустых вопросов.

«Должно быть, правы ветераны, — подумалось Лухманову, — когда утверждают, что передышки между боями подчас изматывают и угнетают людей больше, чем сами бои: много пустого времени для жалостливых раздумий».

— Погода нам на руку — в океане штормит, и лодки попрятались на глубину. Да и немецкие летчики, видать по всему, отсиживаются на базах. Проскочим к Новой Земле, а оттуда до дому — всего ничего. В мирное время от Новой Земли уже начищали штиблеты для танцев и закуску в ресторане радиограммой заказывали.

— А где похоронят Марченко? В Мурманске? — неожиданно тихо спросил матрос.

И Лухманов примолк и нахмурился, понял, что сигнальщик не принял шутки. «Рано ты, капитан, настроился на беспечный лад. А люди думают о погибших товарищах, о том, что рейс далеко не окончен и впереди еще может случиться всякое». Ответил, явно сожалея о том, что вынужден огорчить и опечалить «кузбассовцев»:

— Похороним сегодня. В море.

В полдень «Кузбасс» очутился среди сплошных, без разводьев, льдов, и пришлось идти еще около часу, прежде чем сигнальщики обнаружили широкий плес.

— Здесь? — не то посоветовался, не то окончательно утвердил капитан, и Савва Иванович, поднявшийся в рубку, согласно кивнул. По внутрикорабельной трансляции Лухманов передал: «Экипажу собраться на полуюте для погребения павших».

Выйдя на плес, застопорили ход. Судно продолжало по инерции продвигаться, и понадобилось отработать на заднем, чтобы не проскочить свободную воду и не вклиниться снова в лед. Вода, всклокоченная винтом, судорожно билась в закраины белого поля, словно пыталась его отжать, раздвинуть границы братской могилы. Под килем по карте значилось около четырех тысяч метров глубины.