Она тем временем перешла к рассказу о муже. Поехал с дружком за город на «Жигулях». Колесо по дороге спустило. Надо менять. Дело позднее. Электровешки расставили, да не заметили, что фонарики не загорелись. Рефрижератор как ахнул — дружку голову как пилой. У мужа, он как раз в кабину сунулся, — перелом спины. «Я его через два дня только в Склифосовском нашла».

Неизвестно было, преследовала ли его старая знакомая своими рассказами какую-либо специальную цель, например, отвлечь пациента от мысли о его собственных болячках, но даже если и нет, ей это удавалось. Так уж он, К.М., устроен: давно утвердил себя в мысли, что его злоключения и проблемы — всегда пустяк по сравнению с тем, что происходит с другими.

— В Склифосовском палаты, Боже мой, — рассказчица загадочно хмыкает, — не то что здесь, у нас. У вас, — поправилась она тут же. — Кто стонет, кто на судне сидит, кто Богу душу отдает. Одному сломанную ногу положили в сырой гипс. Гипс начал сохнуть и давить. Он терпел, стеснительный был. Когда сняли — гангрена. Отрезали. Муж после аварии жизни не рад стал. Меня к себе две недели не допускал. Наложить руки на себя хотел. Кому, говорит, я такой калека нужен. Ничего, говорю, я тебе вне очереди массаж делать буду. Хоть три раза в день. Что ж вы думаете? Поставила на ноги за полгода. Из гаража, правда, ушел, в конторе работает. Нельзя ему тяжелое.

Невольно пришла на память доктор Вера. Героиня его военных романов и повестей. Доктор Овсянникова. Такая же была маленькая, только посубтильнее. Эта войны и не нюхала. Родилась, небось, лет десять после того, как она закончилась. А разве ее жизнь легче? Доктор Вера сражалась, как могла, за счастливое будущее. А такие вот, как эта молодая женщина, почти девчушка, в этом будущем живут. Ты тут лежишь «в сухоте, лепоте», как Маруся говорит, и думаешь, что так везде. Или не думаешь, а просто не вспоминаешь, что в других местах — по-другому. Нет, не зря она поправилась: не «у нас», а «у вас». Тема эта и у Малютки всегда на языке. Субъективно ему, как и массажистке Люсе, приятно было, конечно, работать в Мичуринке. Но чувствовалось, претило то, что создавало этой больнице нелестную репутацию в глазах широкой публики. Он с пламенем в глазах осуждал «еще бытующую тенденцию сбрасывать тяжелобольных — как правило, это престарелые родители ответственных работников — на сторону», т. е. в спецбольницы. И наоборот, с неожиданным юмором рассказывал о массовых заболеваниях жен тех же самых ответственных работников остеохондрозом. Как их словно ветром сдувало, когда им предлагали «для установления окончательного диагноза» — тут Малютка начинал давиться смехом — сделать пункцию спинного мозга.

Мичуринка существует всего два года. До этого была Кунцевская. А еще раньше — спецкорпус в Боткинской, куда его устраивал литфонд. Там все было неизмеримо скромнее. Случалось, что и по два, и по три соседа бывало у него в палате. Вспомнился молодой электротехник. Строго говоря, парню «не положено» было лежать в такой «высокопоставленной» больнице, но он был «из этой системы», и, когда заболел, его по-свойски положили именно сюда. Оказался он «тоже поэтом», и соседство профессионального литератора, которое обычно сковывает начинающих, его, наоборот, только воодушевляло. В своих стихах, которые он писал беспрерывно, главным образом выражал благодарность врачам и сестрам за заботу и внимание к нему, «человеку из народа». Когда его приглашали на укол, он напевал: «Эх, блокадушка, блокада, нам тебя побольше надо». Вновь поступавших встречал приветствием: «Спондилезом страдал один, ребра сломал другой». Себя аттестовал так:

Натурой буйный я бунтарь,

С душою чистой как янтарь

И с головою мудреца,

А с виду — смирная овца.

Тексты свои он прилежно переносил на бумагу, иногда с помощью машинистки из маленькой канцелярии отделения, а потом великодушно дарил тому, кому очередное четверостишие было посвящено. К.М. поразило, что его добродушная попытка подшутить, пройтись по поводу неутомимого версификатора, когда у него спросили его мнение о стихах, не встретила поддержки, наоборот, вызвала даже что-то вроде охлаждения со стороны сестер, нянечек и вообще всей медбратии. Им импонировало, что стихи пишет «свой», из их среды человек, а то, что вирши были пересыпаны благодарностями людям за труд, воспринималось со всей серьезностью. Неудавшаяся шутка К.М. была воспринята как покушение на некий, дорогой для этих людей мир, в который, он понял, ему не было хода.

Еще раз обострилось чувство неловкости за свое обособление от тех людей, ради которых он и трудился до крови и пота всю жизнь, до экземы нервной на руках, до этих зловещих хрипов в легких... Конечно, Боткинская и ЦКБ в Кунцеве — не «спецбольница с поликлиникой», как называют это циклопическое сооружение на Мичуринском проспекте, где он теперь находится. Но все же и они — «спец». И сколько в его жизни было этого спец, черт его побери. Вот бывшие спецпоселенцы, жертвы Сталина, проведшие года, а то и десятилетия в местах не столь отдаленных, гордятся теперь своим спецпрошлым. А ему и его коллегам по этим спецбольницам, поликлиникам, ателье, магазинам, санаториям гордиться, увы, не приходится. И не утешает, не успокаивает, что, собственно, все это было ему нужно для одной только цели — писать.

И как это получилось, что из обтрепанного, голоштанного субъекта — как они с Маргаритой Алигер покупали ему первый приличный костюм из первого гонорара! — из счастливого обладателя пятиугольной крошечной комнаты с покатым полом в довоенной Москве он превратился в некоего спецпотребителя всяческих спецблаг?!

Созерцательное, какое-то отрешенное, быть может, и под влиянием уколов, настроение первых дней в больнице постепенно стало улетучиваться. Как всегда, обнаруживалось, что от хлопот и передряг житейских, от забот его литературных, а главное, от прогрессирующего нездоровья никуда не уйдешь. Надо жить с этим. Жить или умирать? Поживем — увидим!

Потекли дни за днями. Когда болезнь схватывала за горло — и это, увы, был не образ, а мрачная реальность, — усиливался ток мокрот, прогрессировала одышка, становилось нечем дышать, он думал о неминуемой и скорой смерти. Когда болезнь чуть-чуть отпускала, старался заняться делом. Прикинуть хотя бы, что горит. Горели давно обещанные статьи, интервью. Но ничто не шло к рукам.

В одно из своих посещений Лариса обмолвилась о Гурзуфе. И правда, как он мог забыть? Они же должны были ехать туда отдыхать. В санаторий имени Пушкина. Санаторий теперь принадлежит военным, и они всегда приглашают его к себе. Потихоньку от главпура. Епишев не мог простить ему страниц о сорок первом. Да и многое другое.

На дворе — начало апреля. В Москве еще холодно и слякотно, хотя влажные порывы ветра и почки на деревьях в больничном саду уже напоминают о весне. Ну, а там, в Крыму, наверное, уже настоящая благодать. Врачи не возражали, а может быть, уже рукой на него махнули? Если чувствуете в себе силы... Морской весенний воздух вам только на пользу.

Словом, решили и поехали. Все хлопоты насчет путевок, курортной карты, билетов на поезд Лариса взяла на себя. Стоя у окна в купе, он помахивал рукой пришедшим проводить их Нине Павловне, Саньке, Кате, Марку Александровичу. Едет к морю. Отдыхать, набираться сил. На дворе уже вторая половина апреля...

Почти всю дорогу простоял у окна. Словно чувствовал, что на обратном пути будет валяться с температурой на полке. Навстречу бежали пустынные пока подмосковные дачные поселки, синеватые, как весенний снег по утрам под ранним солнцем. Тоже синеватые, но чем-то напоминающие украинские, хатки под Курском. Ничего уже нет, что бы напоминало о невиданных в истории сражениях, разразившихся здесь тридцать пять лет назад. Впереди, все ближе и ближе — Крым, Керченский полуостров, наизусть знакомые места былых боев и походов. Вот наконец и Симферополь, тоже насквозь исхоженный, сильно изменившийся. Не сказать, чтобы к лучшему, всюду эти — стекло и бетон — коробки в восемь, десять, четырнадцать этажей, испещренные рядами одинаковых окон. Единственная дань климату — вместо балконов лоджии, терраски, увитые уже начавшими зеленеть ветвями плюща и дикого винограда. Отсюда на машине — обком прислал — в Гурзуф. Санаторий имени Пушкина, знаменитый своим парком и кипарисом, которым любовался еще Пушкин. Знатоки уверяют, что тот самый. Кипарисы живут дольше, чем люди. Подумать только, что ствола этого могучего красавца касался Пушкин, в ту пору совсем еще мальчик, особенно по нашим нынешним представлениям. Сколько же лет прошло с тех пор, как К.М. побывал здесь впервые? В кипарисе не заметишь невооруженным глазом никаких перемен. Что ему десяток, другой лет! Заметил ли кипарис, во что превратился привязавшийся к нему похожим на дружество, по слову Пушкина, чувством частый его гость?