Она сидела насупившись. Знакомая мина человека, которая как бы предупреждает: ты мне тут что хочешь говори, я с тобой все равно не соглашусь. Вся в мать.

Или это его фантазии? Мнительность? Надо постараться повернуть все на шутку. Не пропадать же последнему вечеру перед больницей.

— Словом, шагайте-ка на кухню и принимайтесь за посуду, — примирительно буркнул он, — не ждите, когда мать сделает все за вас.

Это был выход из положения, который они все охотно приняли и радостно сорвались с места. У него остался в душе осадок. Он не покидал его во сне и возник снова, когда собрались рано утром, перед отъездом — на завтрак. Все какие-то хмурые, раздражительные, взъерошенные. Торопливые, словно бы главное в жизни — выпить по глотку на скорую руку сваренного Ларисой кофе и погрузиться в машину. Толя приехал чуть свет и уложил в багажник весь его больничный НЗ, большую часть которого составляли машинка, диктофон и несколько завязанных тесемками папок с рукописями из архива.

Первые минуты, когда машина тронулась, молчали. И чтобы молчание это, которое К.М. все связывал со вчерашним разговором, не было столь заметным и тягостным, он попросил Толю включить приемник.

По радио Алексей Баталов читал «Войну и мир». «Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его... Но когда умирающее есть человек, и человек любимый — ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения».

«Войну и мир» он знал чуть ли не наизусть. Сейчас пойдет о гибели Пети. Что-то тревожное, предупреждающее послышалось ему в голосе Баталова. В самом этом совпадении... Чего, собственно, с чем? Он не мог бы выразить этого словами, но в том, что совпадение не случайное, для него не было сомнения. Он осторожно повел глазами вокруг себя. К счастью, никто, кажется, — каждый занят своими мыслями, — не услышал Баталова.

«После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений».

— При мне ему операцию делали — по поводу саркомы, — это подал голос шофер Толя. Все в машине встрепенулись, сразу стало ясно, что не один К.М. слушает радио.

— Он почти два года в больнице лежал.

Все в семье знали, что под словом «он» Толя, Анатолий Георгиевич, всегда имел в виду одного и того же человека — Семена Гудзенко, Ларисиного первого мужа, Катиного отца.

— Ему потом еще две такие операции делали на мозге. Под местным наркозом.

Можно было подумать, что в семье не знали этой истории. Что Толя не рассказывал уже ее бессчетное количество раз.

— Он говорит: «Доктор, кончайте демонтаж. Займитесь монтажом. А то вы мне все мозги вытряхнете».

«Княжна Марья... первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила...»

Характер у Саньки был такой, что, если она чувствовала себя правой, она уже не в силах была никогда, никому и ни в чем уступить...

«В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана... и смотрела на угол двери».

Сын, Алеша, наоборот, был способен понять правду каждого и интегрировать ее с правдами других. И страдал оттого, что столь очевидное для него ощущение совместимости представлений не мог передать другим. Оттого бывал иногда груб и резок.

«Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что-то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что-то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней».

Разуму было понятно, что вот артист Баталов своим голосом, словно бы созданным для толстовского слога, читает по радио страницы «Войны и мира». О том, как Наташа и княжна Марья, каждая по-своему, страдают и скорбят безутешно о гибели князя Андрея. Приходит весть — о смерти Пети.

«Графиня лежала на кресле, странно-неловко вытягиваясь, и билась головой об стену...»

Душой же, внутренним слухом воспринималось совершенно иное. Просто кто-то мудрый и всевидящий рассказывает тебе о состоянии твоей души.

«Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла...»

Звуки баталовского голоса набегали волнами со скоростью и ритмом бетховенских аккордов из «Лунной», которую он так любил. Странным и нелепым начинало казаться, как это можно было вчера, да еще и сегодня с утра, придавать значение всяким пустякам, когда есть настоящая боль, когда грядет, быть может, самое страшное и к этому страшному надо подготовить и себя и близких.

Он, возможно, впервые в жизни ощутил настоящую, без подмесов, острую как игла жалость к себе. И к ним ко всем, сидящим в этой машине. Вдруг понял и испугался того, что понял: что все они тоже слушают сейчас Льва Толстого в исполнении Баталова и думают, должно быть, о том же, что и он.

Машина меж тем, минуя деревушки, милицейские будки, дубравы и березовые рощицы, все приближалась и приближалась к Москве и наконец остановилась у проходной больницы. Здесь детям предстояло выйти из машины и подождать, а ему с Ларисой въехать во двор, чтобы отдаться в руки чазовским эскулапам.

Снова больница. Та же палата на том же этаже. Легкий и удобный стол, на который он сразу же водрузил диктофон и папки с бумагами. Телевизор в углу. Но это только вечером. Днем у него на телевизор времени не будет. Врачи задушат процедурами и исследованиями. И работать надо. Под укоризненным взглядом Ларисы, которая помогала ему, облаченному уже в толстую больничную пижаму, устраиваться, он дотронулся до диктофона.

Вот и все. Можно прощаться. Пойти проводить Ларису до проходной. Помахать рукой девчонкам и Алеше.

Он любил оказываться снова в тех местах, где уже побывал однажды. Дико, нелепо, но склонность эта распространилась и на больницу. Вмиг переходишь из одного мира в другой. Полностью изолированный от первого. Потом — кому-то понадобишься ты, кто-то понадобится тебе. Начнутся звонки, визиты. Застучит машинка, закрутятся диски магнитофона. Но это — потом. А пока... Телефон молчит. Нянечки и сестры, неслышно проникающие в палату и так же незаметно исчезающие из нее — словно белые ангелы, навевающие покой и дрему. Ты один. Наедине с собой. Можно предаться мыслям и воспоминаниям. На счастье они далеки пока от всего того, что оставил он за порогом этой обители.

Вот, впрочем, и доктор. Старый знакомый. Невозможно сдержать улыбку. У этого долговязого, чуть ли не в два метра ростом детины прозвище — Малютка. Изобретение молоденьких сестер. Каждую беседу с пациентом Малютка неизменно начинает вопросами: «Ходите нормально? Мочиться не больно?»

Бог его знает, почему именно это так важно для него, но, получив утвердительный ответ, он радуется как ребенок. Право, невозможно пожаловаться ему на что-то — так огорчает его твое недомоганье.

Врач сказал, что сегодня же придет массажистка: начнем с первого же дня. Интересно, кто? О, смотрите-ка, та же самая, вот беда, забыл ее имя — круглая, румяная коротышка, вызывающая представление о надувном спасательном круге. Вместе с нею — смех, напоминающая о зубной пасте свежесть и прохлада молодого женского тела — давно забытое воспоминание, — облаченного в один лишь просторный, круто накрахмаленный халат. Руки у нее не по-женски сильные — массажистка, но мягкие, женские. И главное — речь, которая никогда не перестает литься. Певучий московский говорок, которым она за сеанс успевает поведать ему десятки различных историй, сообщить массу совершенно необходимых сведений. Ей приятно было, что ее слушают, не перебивая. Быть может, усмехался он про себя, она и профессию-то себе такую выбрала, что у партнера, то бишь пациента, нет другого выхода, как слушать. Уж слишком большим надо быть грубияном, чтобы попросить ее помолчать.