Изменить стиль страницы

— Игорек, за что на меня взвод… ето… рассвирепел?

Козин стряхнул его руку, демонстративно дунул на то место, которого коснулись Женечкины пальцы, посмотрел Евстигнееву в глаза и, засвистев, отвернулся.

— За что вы… ето… издеваетесь надо мной? — закричал Женечка. — Что я? Виноват? Так бейте или что хотите… А нечего… Ну, вот почему ты не отвечаешь? — опять прицепился он к Игорю.

Тот повернулся и смерил его прищуренным взглядом.

— О аллах! Да потому, что правоверные брезгуют разговаривать с нечестивыми доносчиками, шкурниками плюс подхалимами.

После этого Женечка затих. Целую неделю ходил он весь обвялый, как осенний куст, не поднимая головы и ни с кем не заговаривая. Зная, что никто не придет к нему на помощь, он стал регулярно и добросовестно готовить уроки, не препирался с преподавателями, когда те делали ему незаслуженные, по его мнению, замечания. Решил было обратиться за помощью к майору Кудрину, фронтовому другу отца. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что это ничего не даст. Даже любимый спецами комбат не в силах уговорить или заставить их уважать того, кого они не уважают.

Прошло две с лишним недели. Женечка ходил, как побитый, смирившийся со своей жестокой участью. Манюшке, да и еще кое-кому уж и жалковато его становилось.

Надо было ставить точку. После уроков Захаров зашел в учебную часть к Лесину. Там было много народу, и они вышли в коридор.

— Так что будем делать дальше, товарищ преподаватель?

— Вот те на! А я откуда знаю, голубчик? Мне показалось, что вы это дело предали забвению.

Хитрил командир взвода. Ему было прекрасно известно о бойкоте, но поскольку эта мера воспитания была официально непризнанная, доморощенная, может, и непедагогичная, то он делал вид, что ничего не знает.

— Мы испытываем его терпение, — неопределенно сказал Захаров. — Наверно, пора подбить бабки. Сегодня после обеда.

Лесин пришел в класс к началу собрания, а когда избранный председателем Матвиенко объявил повестку, появился майор Кудрин. Ребята были удивлены — все считали, что об истории с очками никто, кроме их четвертого взвода, не знает. Кудрин сел на первую парту рядом с Манюшкой, внимательно и строго выслушал председателя, изложившего суть дела. Несколько раз он взглянул на Евстигнеева, заставив парня поежиться.

Начались выступления.

— У Евстигнеева со здоровьем не все в порядке, — заявил Славичевский. — У него нервы — психует, как ненормальный. Не раз командир взвода советовал ему пойти в санчасть и выпить валерьянки.

— А он идет туда и берет освобождение от занятий, — подал реплику Лесин.

— Точно. Говоря по-нашенски, сачкует. Ну, с этим мы кое-как справились.

Прошелестел оживленный шумок: вспомнили, как приводили Женечку на занятия «под белы ручки».

— В этом плане вроде ничего хлопец стал, — продолжал помкомвзвода. — И с учебой наладилось. Рычал на преподавателей, правда, но это ладно, все мы не святые… Но он ведь сегодня рычит, а завтра доносы шепчет. С таким человеком даже в одном помещении быть противно, а не то что…

Евстигнеев вскочил, сжав кулаки, но под холодными взглядами ребят снова сел и опустил голову.

— Я на месте начальства выгнал бы его и часовых поставил, чтоб к спецшколе и на километр не подпускали, — закончил Ростик.

И сразу встала Манюшка.

— Хорошо, что ты не такое уж большое начальство. Представляю, что сделал бы товарищ Славичевский, облеченный соответствующими полномочиями: половину спецов выгнал бы, а другую половину поставил часовыми, чтоб изгнанные не вернулись. Пойми же ты: добить любого не хитро, особенно если он лежит. Но это нечестно и не по правилам. Тяжелый проступок совершил Евстигнеев. Предательство — даже не проступок, а преступление. — Она перевела дух. — Евстигнеев мечтает стать летчиком, как и все мы. Но пусть он ответит мне лично: могу ли я быть спокойной за свой хвост, если нам придется вылететь в бой на пару?.. Но все же давайте дадим ему шанс. Если он этим шансом не воспользуется, то ему рано или поздно придется сгребать свои шмотки и ковылять отсюда на все четыре стороны.

Один за другим выступали ребята, и тяжелые слова падали на голову Евстигнеева, как камни. Он только теперь по-настоящему начал осознавать, какую подлость совершил. Конечно, двухнедельный бойкот подготовил его к этому, но все же до собрания иногда казалось, что ребята делают из мухи слона.

Евстигнеев с нетерпением ждал, что скажет Кудрин. Он был для него высшим авторитетом.

— Мне вспоминается один случай из фронтовой жизни, — начал майор. — Нам было приказано перебазироваться на другой аэродром. Летчики взяли с собой по одному пассажиру — из штабных офицеров и техников. Новый аэродром находился недалеко, и никаких неожиданностей быть не могло. И действительно, все самолеты благополучно приземлились. Все, за исключением одного. Этот потерял курс, напоролся на немецких истребителей, был подбит. Ему удалось все же оторваться. Машина горела, спасти ее было уже невозможно. Летчик мог выпрыгнуть с парашютом, и никто ни в чем его не обвинил бы. Но у техника, который летел с ним, парашюта не было. И летчик пошел на смертельный риск. Ему удалось чудом посадить самолет, спасти товарища и себя. Так вот, этим летчиком был Женин отец, а техником — я. И сегодня, Женя, мне стыдно за тебя и стыдно за моего друга, капитана Евстигнеева, который проглядел в тебе что-то очень важное, стыдно и за себя.

Манюшка увидела, как от этих слов Евстигнеев дернулся, словно от удара. Исподлобья он скользнул взглядом по лицам товарищей и, видимо, понял, что бойкот кончился — в глазах ребят не было больше холодной отчужденности, которая обжигала и отталкивала его в последние дни, а кое-кто так же, как и Манюшка, даже смотрел на него с сочувственным любопытством. И несмотря на жестокие слова, что били его под дых, ему, видно, стало легко и тепло: он понял, что его простили.

— Есть предложение послушать Евстигнеева, — сказал Матвиенко.

Старшина Мигаль тронул Женечку за руку, и он покорно встал и заговорил, часто сглатывая слюну:

— Я… ето… понял теперь, что такое быть одному. Бойкот… Как на собаку… Да нет, собаку хоть ударят… А тут что есть ты, что нет… Лучше бы загнули салазки или чем попало побили… Я… ето…

Больше он не мог выдавить из себя ни слова. Смотрел под ноги, переводил взгляд на потолок, на окно. И сесть не решался: ему казалось, что ребята его не поняли.

В коридоре раздался чей-то ликующий возглас:

— Почта пришла! Где старшина?

В классе задвигались, зашумели. Мигаль попросил разрешения пойти за письмами. Все это несколько сняло напряжение.

— Садись, Евстигнеев, — сказал Матвиенко. — Мы тебя поняли. А теперь перейдем к рассмотрению проступка Сурдина.

— Вот именно! — подхватила Манюшка. — А то сидит, как у тещи на блинах, ухмыляется. А сам-то…

— Да я не ухмыляюсь. Не понимаю, что ль, ничего?

— Дай мени сказать! — поднялся Мотко. — Сурдин якийсь прыдуркуватый, все одно як мыла наглотався. Дурню вже около двадцаты годиков, а вин все як первоклассник, що воробьев з рогатки стриляе. Подумав бы своею ослячою головою: чи по-мужскому я поступаю? Чи по-спецовськи?

Сурдин ждал, что сейчас ему «кэ-эк вмажут», но ребята говорили дружелюбно, хотя и поругивали. Это так растрогало проштрафившегося спеца, что, когда ему вслед за Евстигнеевым вынесли выговор, он заявил:

— Чтоб уж до конца… Братцы, это я тогда украл у Грицка часы. Отработаю — заплачу…

Мотко молча встал, подошел к Сурдину и, развернувшись, растопыренной пятерней хлобыстнул его по лицу.

— Дурак, воны бесценные — награда. Я вже не кажу про позор всего взвода и все такое… Ладно, считай, що мы квиты.

Собрание было закрыто, и счастливый Сурдин побежал в туалет смыть с лица кровавую юшку.