ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ Сурдин обретает друга. Кража. Разоблачение Коморы
Крепкая дружба связывала спецшколу с окрестными — да и не только окрестными — женскими средними школами. Поэтому накануне восьмого марта комитет комсомола был завален приглашениями на вечера.
— Ну что, Марий, вдарим по бабам? — сказал Захаров после уроков, подсев на парту к Манюшке.
— Кто по бабам, а кто по мужикам. — Она загадочно улыбнулась. — А куда идем?
— Выбор неограниченный. Сорок шестая школа — самые вумные девочки — с математическим уклоном. В тридцать восьмой, по свидетельству сердцееда Мотко, самые стройные ножки. Но там в последнее время даже движение родилось против приглашения на вечера спецов: они, мол, бездуховные, только на ножки и смотрят… Так, теперича восемьдесят вторая — терра инкогнита, приглашают впервые, так что там нас ждет радость первооткрывателей. Шестая — сильна своими гуманитарными пристрастиями. Лучший драмкружок в городской школьной самодеятельности. А кто у них таланты открыл? Мы, четвертый взвод. Да ты ведь и сама участвовала в основании этого драмколлектива.
— А, это когда ты нашел, наконец, хвыномена.
— Увы, наш порыв к драматическому искусству кончился быстро. Единственный результат — кое-кто нашел своих хвыноменов. А девочки продолжали совершенствовать свое мастерство и вон каких высот достигли.
— Ну, меня они, считай, вытурили в первый же вечер, и я туда не ходок.
— Тэк-с. Мукомольно-элеваторный техникум. Они там все булочки, пампушечки, батончики, саечки, калачики и пирожки с повидлом. Впрочем, есть и с ливерухой. О тридцать шестой говорить нечего — она под боком, привычна, как жена, и, как верная жена, скучна.
— Зачем ума искать и ездить нам далеко? — встрял подсевший к Манюшке с другого боку Матвиенко. — Вот в тридцать шестую… кхе, кхе… и проложим курс.
Толик хотел было заспорить, но Манюшка поддержала Васю, и Захаров, сделав вид, что ему, собственно говоря, все равно, куда и с кем идти, позевывая, сказал:
— Надоели мне эти карнавалы. Я еще не решил, пойду ли вообще.
В этот день в комнатах и «уголках» частных квартир, снимаемых спецами, в общежитии стояла столбом меловая пыль — ребята драили пряжки, «крабы» и пуговицы; стирали, гладили и подшивали подворотнички, чистили кителя и брюки.
Вместе со всеми чистился, гладился, прихорашивался и Володя Гермис. На душе у него было, как у соловья в преддверии лета: вот-вот запоет. Впрочем, в отличие от соловья, он не ждал заветной поры и горланил во всю мощь своей объемистой груди:
Так, значит, амба, так, значит, крышка,
Пришел конец любви моей.
Любил я сильно ее мальчишкой,
Теперь люблю еще сильней.
— Друг мой, вы прекрасно поете! — крикнул ему Козин, ловко орудовавший специальной щеточкой для чистки пуговиц через две кровати от него. — Но лучше бы вы пели подальше от нашей хаты!
На соседней кровати, заложив руки под голову, валялся Ленька Сурдин в нижней рубашке и брюках. Он уныло поглядывал вокруг и насвистывал какую-то похоронную мелодию.
В предвыходные дни и особенно в праздники у него прокисало настроение. Ребята собирались парами и группами, что-то придумывали и предпринимали, а не придумывалось ничего — им и так хорошо было вместе. У Леньки же в спецшколе не только задушевного друга — более-менее близкого товарища не завелось. Были временные попутчики. Ребята, видно, не знали, о чем с ним говорить, он не знал, о чем разговаривать с ними.
Вот с Мотко, кажется, и общий интерес был — гимнастика, вместе ходили на тренировки и наметилось было сближение: в секции познакомились с девочками из металлургического техникума и некоторое время провожали жития, перед разделением на пары эти трое так выпендривались друг перед другом, так вигинались, что у него начинали чесаться кулаки и хотелось крикнуть: «Ну чего их после занятий. И когда они шли все четверо до общевигинаться, ну к чему все эти хаханьки, намеки, умные разговоры, если все равно кончится одним?..».
Уж он-то знает, за год с лишним в немецком походном борделе насмотрелся! Там никаких этих вокруг да около не было: провонявший куревом и выпивкой фриц берет женщину и ведет. Его мама была там, и его держали — мальчиком на побегушках. Мать и сын не могли смотреть друг другу в глаза, едкая ненависть к фашистам и жгучая жалость друг к другу выжгли душу. Маму расстреляли — не угодила офицеру (об этом объявили в назидание остальным) — он в ту же ночь сбежал…
Шли годы, а Ленька по-прежнему не мог спокойно видеть парочки, слышать про любовь и все такое. Каждый раз ему хотелось грязно выругаться. Он был уверен: у любого человека на дне души скрывается скотство и гниль, а все остальное — камуфляж…
Ближе всего сошелся он с Коморой, который не скрывал от него своих пороков. Впрочем, они не были ни друзьями, ни даже товарищами. Иногда Сурдин нужен был Коморе и, тяготясь одиночеством, подчинялся и шел за ним. Если же, случалось, не хотел идти, Комора намекал, что может выдать его тайну, которую однажды в порыве откровенности Ленька опрометчиво ему доверил…
— Ты чего это такой кислый? — спросил Гермис, подсаживаясь к нему. — Зубы болят или подруга изменила? Чего не собираешься?
— А, пошло оно!
— Брось! У меня тоже «любовная лодка разбилась», а я вот — здоров и весел. Знаешь что? Пойдем-ка поучишь меня танцевать. Польза будет для обоих.
— Неужто не умеешь? — оживился Сурдин. — Раз плюнуть! Чего ж раньше?
— Раньше обходился одним танго, большего как-то не требовалось… Быстро готовься, времени совсем не остается.
Они пришли в школу, когда там было уже многолюдно. Завсегдатай тридцать шестой Витька Миролюбский, окруженный большой толпой, самозабвенно растягивал меха баяна. Черная челка свисала на покрытый капельками пота лоб. Девочка с коричневым, под цвет глаз, бантом на голове, демонстрируя свои права на баяниста, время от времени промокала ему лоб кружевным платочком.
— Ну, с этими все ясно, — сказал Гермис. — С некоторых пор не могу без горечи видеть счастливых людей.
Они направились к окну, где другая группа, стоя кружком, распевала «Гимн демократической молодежи»:
Каждый, кто честен,
Стань с нами вместе,
В наши ряды, друзья!
Не успел Сурдин глазом моргнуть, как Гермис оказался в центре круга. Видно было, как он, взмахивая руками, тщится перекрыть хор своим басом. Песня взлетала под высокие своды мощной волной. Сурдин и сам не заметил, как окунулся в эту волну, и она понесла его с собой; он начал подпевать — негромко, не в лад, но искренне. Неизведанное чувство охватило его — чувство единения, радостной слитности со всеми. Ему стало так, что вот скажи сейчас кто-то: «Ленька, требуется прыгнуть с третьего этажа», — и он, ни секунды не раздумывая, прыгнул бы.
Его потянули за рукав. Он обернулся и встретился с недовольным взглядом Коморы.
— В хор мальчиков записался?
Почувствовав, как привычная власть Коморы сковывает его, Сурдин угрюмо буркнул:
— Никуда я не записывался.
— А, ты просто шестеришь перед Гермисом.
— И не шестерю. Просто он позвал на вечер, попросил научить танцевать.
— Ах, так это он перед тобой шестерит!
Сурдин наливался злостью, но не мог одним махом сбросить давно повязавшие его путы.
— Чего ты ко мне приклеился? — плаксиво протянул он. — Это ты привык, чтобы перед тобой шестерили, думаешь, и другие…
— Ладно, это я между прочим, — примирительно сказал Комора. — А вообще, Ленька, хотел пригласить тебя на пару провернуть одно дельце.
— Какое?
— Сперва скажи, что согласен.
Голос Коморы был дружеским и даже вроде просительным, и Сурдин удовлетворенно шмыгнул носом. Злость и обида таяли. Спасаясь от самого себя, он оглянулся и увидел среди ребят Гермиса. Тот устремил на него через головы предостерегающий взгляд. И сразу вспомнилось, что не раз уже бывало: Комора, повязав его сперва согласием, втягивал потом в какую-нибудь скользкую историю. И если она заканчивалась неудачно, как-то так получалось, что синяки и шишки доставались ему одному, а Комора оставался в тени.
— Ну, так что? — нетерпеливо поторопил Комора. Он знал, что Сурдин, желая показать себя человеком самостоятельным, всякий раз вроде бы задумывался, прежде чем произнести обязательное «ладно».
Однако сегодня Ленька не только не дал согласия, но даже запальчиво потребовал, чтобы к нему вообще не лезли. Никогда.