А Кристина улыбалась во сне. Она видела вокруг себя много детей. Они стояли около белой высохшей березы. Было лето. Все цвело. «Как дома», — подумала Кристина. Здесь были огненно-красные маки, ромашки и другие цветы, такие же фантастические, как на платках и передниках татарских девушек. Кристина сорвала фиалочку и сказала детям:
— Das ist Veilchen.
И дети послушно повторяли:
— Das ist Veilchen.
Только Карим, босой, с грязными ногами, маленький, лет пяти, как Нелли, тряс головой и спорил:
— Апа, это же лебеда.
Кристина уже сама видела, что это лебеда, но никак не хотела в этом признаться. А Карим стоял, упрямо расставив ноги, и смеялся:
— Может быть, у вас, в капиталистической стране, это называется фиалками, а у нас это лебеда.
И все дети смеялись.
Кристина вздрогнула. Было холодно, лампа едва горела под почерневшим стеклом, а за дверью уборщица оббивала с валенок снег.
— Апа, — объявил Карим, — в Москве, на Красной площади, вчера был Октябрьский парад. Это значит, что… Вы сами знаете, что это значит.
Большой торжественный праздник в Москве на Красной площади — как всегда, в каждую годовщину Октября.
Из глаз Кристины брызнули слезы. Она смеялась.
Вечером солнце уходило, как с поля сражения, — все небо оставалось кроваво-красным, а потом приходила темнота и покрывала поле сражения черной ночью. В народе каждый истолковывал закаты по-своему. Некоторые предсказывали сильные морозы, некоторые видели в этом знак затяжной и тяжелой войны.
Холода наступили внезапно. Было еще только начало зимы, а мороз уже бил людей и животных. Коченели кошки во дворах, и птицы падали, замерзая на лету. Ханнес однажды схватился мокрой рукой за дверную ручку и остался без кожи на ладони. Прошла целая неделя, прежде чем он снова смог взять в руки молот. Но дел в кузнице было немного, и, пока у Ханнеса на ладони нарастала новая кожа, Хабибуллин тоже отдыхал. В последнее время кузнец совершенно не знал, что делать с этим великаном, который постоянно требовал работы. Да и какая сейчас работа. Хабибуллин обычно чувствовал приход весны по запахам, по раскисшим дорогам, по движению льда. Он чуял приход весны, как лошадь буран. Весна была далеко… Еще не скоро начнут подъезжать к кузнице Хабибуллина тарантасы с посыльными из района. Сейчас по утрам только серые каркающие вороны перелетают над двором, и днем, оставляя на снегу маленькие следы, приходит Пярья, она всегда приносит Ханнесу пищу, хотя у мужа достаточно времени, чтобы обедать дома. А по ночам волчьи стаи рыщут по бывшему маковому полю, воют там и с рассветом исчезают. Они держат в страхе весь Такмак. Сколько уже овец зарезали серые! По утрам у колодцев женщины оплакивали своих ягнят. Несколько недель назад волки напали на ребенка — мальчик шел из школы, — и уже много дней в больнице у Фатыхова боролись за его жизнь.
Лиили теперь не осмеливалась ходить на кладбище, хотя мучилась и чувствовала себя виноватой — могила Трины стояла занесенная снегом. Дважды она пыталась пробраться через сугробы, но всякий раз оказывалась по пояс в снегу, печально возвращалась домой и снова бралась за шитье. Татьяну она не видела с осени. Сейчас была зима. И Лиили казалось, что все они — старый Ситска, Ванда и Гуннар и, наконец, она сама — медведи. На улице мороз, вокруг высокие белые снега, а они сонные сидят в теплой берлоге, и им не хочется ничего, ни разговаривать, ни шевелиться.
Дом, в котором еще недавно жили Еэва и Популус, забит досками, и дымок больше не вьется над трубой. Йемель перебрался жить к Абдулле. Популуса Еэва отвезла в больницу. Сама она исчезла неожиданно и бесследно.
Да и разве место Еэве здесь, среди медведей? Летом ей нравился Роман Ситска. Неоконченный роман… Такой же, как и другие «любовные истории» Ситска, о которых знала Лиили. По-настоящему у этих историй не было ни начала, ни конца, одни только проникновенные взгляды, оживление и жеманство, потом наступало охлаждение. Когда-то давно Роман Ситска нравился и Лиили… А теперь? Мороз, берлога, топленое масло, гусиный жир и мед. Все они сонные, неохота даже поднять руку или почесать голову. Даже вздыхать лень…
Да, серые волки приносили колхозу много вреда. Но у колодцев женщины жаловались не только на волков — за пуд картошки уже в прошлый базарный день просили двести пятьдесят рублей!
В последнее время в деревню возвращались с войны мужчины на костылях, с руками на перевязи или вовсе с пустыми рукавами. Их принимали с распростертыми объятиями, с печальной радостью. Они возвращались молчаливые, хмурые и по ночам во сне кричали, отдавая приказы. Про убитых говорили просто, не прибавляя лишних слов и не приукрашивая событий: «Был ранен. Ушел хороший друг. Пуля скосила. Остался в обвалившемся блиндаже. Умер в госпитале или на руках санитарки. Мина разорвала, от него ничего не осталось».
По вечерам на краю деревни слышалась музыка: мучительно протяжные, однотонные мелодии.
Эта музыка, заплаканные глаза женщин и кровавые закаты почти не тревожили спокойную и сонную медвежью зиму в семье Ситска.
Беспокойство пришло сюда поздним декабрьским вечером. Гуннару принесли повестку в военкомат.
— Значит, на фронт?
— Похоже на то, — ответил сын.
Очевидно, разговоры о создании эстонских национальных частей были правдой. Значит, правда, что эстонское советское правительство мобилизует свои рабочие кадры и помогает эвакуированным. Что-то происходит, что-то движется, но не все доходит сюда, в Такмак.
На следующий день с утра падал редкий снег, к обеду погода прояснилась, и вечером в морозном небе появились большие ясные звезды. В одной руке Ханнес держал деревянный чемодан, а в другой — руку семенившей рядом Пярьи. Как же его слабая, хрупкая жена будет одна возвращаться этой длинной дорогой?
Обратная дорога не страшна! А вот как Пярья будет жить одна? Вернется опять на гору в немой дом с темными окнами. Если хватит сил, она зажжет лампу, если хватит сил, снимет пальто, бросится на нары и целую ночь будет слушать завывание волков и метели, прислушиваться к каждому шороху, каждому шелесту. Наступит утро… Но она не пойдет больше в кузницу с котелочком каши или картошки для своего Ханнеса. И не будут они больше сидеть в обнимку, освещенные пламенем печи. Не будет поскрипывать пол под тяжелыми шагами Ханнеса, не будет… Совсем одна останется теперь Пярья, одна среди совершенно чужих людей…
Никогда раньше Пярью не занимали такие мысли, и никогда раньше ей не требовалась дружба и поддержка. У нее был Ханнес.
Словно догадываясь о том, что заботило жену, Ханнес посоветовал:
— Перебирайся вниз, в деревню.
— Нет, — твердо сказала Пярья.
Отсюда они вместе любовались восходами и закатами, тут сидели рядышком на пороге, глядя вслед улетающим стаям птиц, здесь, лежа в постели под одеялом, слушали, как завывает за стенами дома осенний ветер; зимой лепили перед домом снежную бабу и по утрам откапывали свою избу из-под глубокого снега.
Пярья не могла уйти из дома, в котором каждая вещь напоминала о Ханнесе.
А муж шел легко и поглядывал в небо. Временами он сжимал руку жены и вдруг спросил:
— Ты еще помнишь это?
Звездочка, зачем мигаешь?
Почему ты так дрожишь?
Ты украдкою бросаешь
Взгляды в глубь моей души.
— Не надо! — попросила Пярья.
— Но ведь это красиво!
— Вот и не надо, — сказала Пярья, глотая слезы. Она не хотела плакать, не хотела, чтобы Ханнес ушел с печалью в сердце. У этой песни был грустный конец:
В час последний перед смертью
Гляну в сторону твою.
И почему именно эта песня вспомнилась Ханнесу?
— Глупышка, — сказал муж и пожал замерзшую руку Пярьи.
Озаренные лунным светом, тянулись голые поля.
— Будь молодцом. Не опускай рук, не реви. Работай, тогда будет легче. Береги дружбу с кузнецом, Хабибуллин настоящий человек. Если будет трудно и понадобится совет — иди к нему. Весной посади картошку. Пярья, живи так, чтобы я был спокоен за тебя.
Так говорил Ханнес. Но Пярья не слушала его. Только позже, намного позже со страшной ясностью вспомнит она каждое слово, сказанное Ханнесом.
Когда они добрались до Нового Такмака, перед сельсоветом уже шумел табор. Горели костры, и из их красных гребешков взлетали в холодный воздух яркие искры. Между санями и лошадьми плясала молодежь нескольких деревень, играла гармошка, клубился пар. Захмелевшие провожатые и отъезжающие пели, кричали и свистели. По рукам ходили бутылки с самогоном, из общего гомона вырывались взрывы смеха и громкие рыдания женщин.