Хартулар хотел было пройти в дом, но, засучив, по обыкновению, рукава на толстых, как у борца, руках, Лисавета преградила ему путь, глядя сверху вниз на жалкого урода, вымокшего до нитки.
— В дом нельзя. Не велено!
И она хлопнула дверью перед его выпяченной грудью.
А урод, мокрый до нитки, шатаясь, побрел к воротам. Оставался еще один порог, переступить который ему было тяжелее всего. Уже не могло быть и речи о том, чтобы рассеять подозрения, доказывая их нелепость всем подряд. Теперь ему было достаточно одного-единственного человека, который мог бы доказать это вместо него, рассеяв подозрение, одна мысль о котором вызывала у Хартулара мучительную боль. Оставался еще один порог, переступить который было тяжелее всего. Но ничего другого не оставалось.
На вопрос госпожи Лауренции Тудор Стоенеску-Стоян ответил внушительно:
— Нет нужды говорить, что меня нет дома! К чему ложь? Я дома, но его не приму.
— Разве так можно? — настаивала с упреком в голосе Лауренция Янкович. — Поглядели бы вы на этого беднягу — такой жалкий! Чисто утопленник… Может, с ним беда какая приключилась. Может, помощи просить пришел…
— Все это вполне возможно, госпожа Лауренция. Но у меня нет на это ни времени, ни охоты.
Старуха посмотрела на него долгим взглядом.
Она не узнавала своего жильца. Она-то считала, что у него доброе сердце.
— Господин Стоян, прошу вас. Из-за себя прошу. У него зуб на зуб не попадает. А как смотрит — уж я-то этот взгляд знаю! Если человек так смотрит и в такую непогоду в дверь стучится, значит, дошел до крайности…
— И поделом ему, госпожа Лауренция. Может, тем самым ядом отравился, которым других травил…
— Не верю я этому. Слыхала, об этом много болтают. Только не верится.
— До поры, до времени, госпожа Лауренция! Пока не услышите в один прекрасный день, что бог весть кто получил бог весть какое письмо с бог весть какими измышлениями насчет вашего Ионикэ. Будто он приходил к вам ночью. И вы его спрятали. Будто вы знаете, куда он ушел и отчего скрывается… Вот тогда вы поверите и признаете, что я был прав. Я и весь город…
Так говорил Тудор Стоенеску-Стоян, и интонация его была точь-в-точь, как у господина Эмила Савы, когда он наносит двойной удар.
Лауренция Янкович застыла на месте, почувствовав, как кольнуло сердце. Так и стояла, прикрыв рот рукой, с расширенными от ужаса глазами. И только когда к ней вернулся голос и способность двигаться, согласилась, признав его правоту.
— Может, оно и так… Кто знает, что таится в душе человека, меченного господом. Пойду скажу ему.
Пошла и хлопнула дверью у него перед носом. Кротость ее вдруг сменилась ожесточением, ибо и у самых невинных, святых сердец есть тайны, которые они хранят, трепеща разоблачения.
Тудор Стоенеску-Стоян следил из окна за вымокшим до нитки уродом, который нелепо переставлял разбитые, заплетающиеся ноги. На фоне хмурых сумерек и безмолвного дождя зрелище это было настолько жутким, что он вздрогнул.
Был миг, когда он хотел уже схватить шляпу, броситься следом и позвать его. Довольно. Урок зашел слишком далеко. Но злая сила тут же остановила его. Ноги словно приросли к полу. Его остановило воспоминание об Адине Бугуш. Не в ее ли присутствии этот урод делал коварные намеки насчет его дружбы с Теофилом Стериу, насчет романов, которые он якобы пишет, и причин, приведших его в этот город? Глаза Адины обратились тогда к нему, прося ответить; но он не нашелся, что сказать. Остановило его и воспоминание о том послеобеденном часе за столиком у «Ринальти», когда сам он пришел за душевным теплом и сочувствием и его прогнали прочь.
Ничего, пусть расплатится за все.
Эмил Сава прав. Не прощай другому, потому что никто не прощал и не простит тебе. А иначе кто поручится, что завтра господин Пику Хартулар не усядется снова за столиком у «Ринальти»? А возможно, даже за столом Санду Бугуша, напротив Адины, чтобы мстить за свое безнадежное уродство, копаясь в жизни тех, у кого есть еще право на жизнь, какой бы далекой и смутной она ни рисовалась.
Остановило его и еще кое-что. Воспоминание, которое теперь получило более ясный смысл: прикрытый пепельницей запутанный и загадочный рисунок — голова Медузы; это было в первый день, когда он познакомился с Пику Хартуларом и сидел рядом с ним у «Ринальти». За тем столиком родилась их тайна; с того дня отсчитывает время их ненависть, написанная им на роду. И подспудно гложет и мучает их.
Они ненавидят друг друга, как двое уродов. Уродство одного проявилось внешне, уродство другого таится внутри.
Тудор Стоенеску-Стоян ждал, когда он скроется в конце улицы.
Рядом с изгородями и заборами Пику Хартулар казался не выше ребенка. Ребенка, что убежал из дому после того, как натворил глупостей, и теперь блуждает под дождем, не смея воротиться, бродит и бродит, пока не свалится от усталости где-нибудь на ступеньках лестницы, в галерее или на скамье под каштанами городского сада.
Пику Хартулар не искал ни каменной ступеньки, где приклонить голову, ни галереи, ни убежища под облетевшими каштанами городского сада. Промокший насквозь, он приплелся к дому, где его опять встретила Лисавета:
— Барыня не приходила! Зря вы ее ищете… А барин уехал за город, к нам, в Видру, где выкупил участок земли.
Это событие — покупка земли — волновало Лисавету куда больше, чем Адину; для нее важнее земли на свете ничего не было.
Барин стал теперь землевладельцем в их общине. Она знала, что барин у них добрый и щедрый, и не сомневалась, что он непременно выделит и ей несколько прэжин[62] земли в их селе.
— А раз барин у нас, в Видре, так за час или два оттуда не воротишься… Ведь Видра далеко, а по дороге есть мост, который вечно водой сносит, а если его и теперь снесло, то придется делать объезд излучиной Вырлана, и, значит, вернется он ночью совсем поздно и доберется до дому, когда барыня уже и ждать перестанет, спать ляжет…
Стуча зубами, Пику Хартулар решил:
— Я подожду…
— Ждите. Запретить я вам не могу.
Служанка повернула ключ. Затем засомневалась. Может быть, следует сообщить барыне?
Но барыня не в духе, заперлась в «стекольной лавке» и велела себя не беспокоить. Такая уж у Лисаветы доля! Голова идет кругом! Постучаться в дверь и сказать, что кто-то пришел — плохо. Не стучать и не говорить — тоже плохо! Такие же мученья и с другом барина, господином Тодорицэ. Слава богу, теперь ходить стал пореже. Даже совсем редко.
Лисавета зашла на кухню к Сафте, самой старой служанке дома, — спросить, как быть, ведь этот одурелый горбун стучится ко всем подряд, совсем, видно, спятил. Кухарка, однако, и сама была не в духе. Выбранила ее за какие-то разбитые тарелки, припомнила треснутый стакан из сервиза — в общем, выговорилась за целую неделю, так что через пять минут Лисавета и думать забыла о том, что на дворе под проливным дождем все еще мокнет этот одурелый урод, и без того мокрый насквозь.
Пику Хартулар проболел недолго и умер, не приходя в себя, мучаясь кошмарными видениями. Никто так и не узнал, как корчился он в предсмертном бреду, один среди ночной мглы, когда всякая живая душа находит приют, укрывшись в своем жилище. Никто не заметил, как его не стало, не спросил, что произошло. Разве что кое-кто из соседей заворочался во сне, кляня приблудного пса Морица, который не нашел другого места и времени повыть.
Затем, как-то утром распространилась весть, что Пику Хартулар умер. И похороны его пришлись на тот же день, что и погребение Тави Диамандеску, привезенного в свинцовом гробу в запломбированном вагоне.
И вот — два гроба. Двое погребальных дрог. И за ними шло полгорода. Но и скорбь, и венки, и длинная похоронная процессия предназначались одному Тави. И, казалось, только ради этого человека, который так любил жизнь, свет и солнце, очистилось от облаков небо, озарив грустным сиянием последний вечер поздней осени.
Их опустили в землю. И земля приняла их с одинаковым безразличием.
Гроб Пику Хартулара был узеньким и коротким, словно гробик ребенка. Таким же крохотным мог быть и гроб Тави, ибо в ожесточенной борьбе со смертью он долго не сдавался, уступая ей свое тело частями, кусок за куском. Сначала позволил отнять одну ногу. Затем ему ампутировали другую. И только когда смерть потребовала новых жертв, он отдал ей и тело, и душу.