Изменить стиль страницы

Сквозь толпу друзей и знакомых к самому краю могилы с воем протолкались три безобразные старухи в платьях прошлого века. Это были три тетушки Тави, которые ни разу не видели его при жизни и которых он тоже никогда не встречал. Возможно, даже не подозревал об их существовании.

Зато они его знали.

И съехались сюда из самых отдаленных мест, привлеченные сообщением в газетах, а может быть, и просто чутьем. Примчались узнать, что он оставил после себя, сколько имел и сколько истратил. Войдя в дом, принялись причитать, вытащив из сумочек большие платки с черной каймой, повидавшие много покойников на многих похоронах. Поплакав, сколько требует порядок, подсчитали количество свечей, завладели ключами и потребовали описи имущества. Затеяли было ссору с Григоре Панцыру, но бородатый старик вышвырнул их вон. Взобравшись в пролетку, они поспешили к префекту — жаловаться, что какой-то посторонний, который им вовсе и не родня, которого они и знать не знают, путается не в свои дела, раздает одежду нищим, распоряжается могильщиками и хочет завладеть их покойником.

Григоре Панцыру вернул им покойника. У него оставался еще один.

Над этим не плакал никто. Ни один родственник, ни известный, ни неизвестный, не явился за наследством. По завещанию, составленному несколько лет назад, небогатое состояние Пику Хартулара передавалось заведениям, которые не имели к городу отношения: приютам для слепых и инвалидов, школам для глухонемых детей, колониям для прокаженных и больных зобом. Так, после долгих поисков, он нашел своих родственников. Во всяком случае, они были ближе ему, чем жадные старухи, прикатившие на поезде, с полными сумками удостоверяющих документов, — жизнелюбивому Тави Диамандеску. И тут, к вящему удивлению горожан, обнаружилось, что урод из уродов и злодей из злодеев втайне помогал в учении неимущим сиротам и оказывал поддержку бедным вдовам предместий. Это не укладывалось в привычные представления о вещах. Многие этому не поверили. Так оно было удобней.

На обоих посыпались комья земли, поровну на того и другого.

Не было отныне разницы между ними. Между весельчаком Тави, ловко вскакивавшим в автомобиль поверх дверцы, шагавшим по жизни, рассыпая звонкий смех, и несчастным Пику, обреченным таскать на спине тяжкую ношу, от которой нет избавления. Да и какая теперь могла быть разница? Обоих засыпала земля. Могильный мрак один и тот же для обоих.

Свет и солнце остались снаружи.

Снаружи остались и те, кто их любил. И кто ненавидел.

Одни поспешили по своим делам, к которым звала жизнь. Другие задержались — навестить своих покойников. Иордэкел Пэун взял под руку Григоре Панцыру, и они, как всегда в таких случаях, направились к знакомой скамье, наверху, на самом высоком месте кладбища.

На середине пути остановились. Присели, чтобы оглядеться, прийти в себя и осмыслить то, чего не успели понять.

Между клумбами осенних цветов, среди крестов и плакучих ив крался Пантелимон Таку. Крался, оглядываясь по сторонам, словно злоумышленник. Потом ускорил шаги. Почти побежал. Сделал круг. Прижал руку к ветхому пальто, там, где сердце. Странно было видеть жест, не вязавшийся с обликом этого человека. Неужели под истлевшей одеждой скупца вместо иссохших мощей еще было сердце? То приближаясь, то удаляясь, он лихорадочно метался вокруг. «Может, кошелек потерял? — подумали оба. — Что еще могло так взбудоражить и разволновать человека вроде Пантелимона Таку?..» Тот решил сделать еще один заход. Вернулся назад к главной дорожке. Теперь все стало ясно. Он искал определенное место и не мог найти, — так все вокруг изменилось — новые могилы, новые кресты. Но вот, кажется, нашел. Да, нашел… Это была могила, самая старая и самая заброшенная из всех. Холмик с травой, побитой изморозью, с кустом усыпанного красными ягодами дикого шиповника и повалившимся крестом. Подойдя, Пантелимон Таку нагнулся и положил что-то на землю. И вдруг сделал движение, совершенно неожиданное для тех, кто его знал: опустился на одно колено и прижал ладони к ноздреватому, как пемза, лицу. И застыл. Может быть, плакал. Или молился. А может быть, просто предавался воспоминаниям. Прикрыв глаза для того, чтобы легче было глядеть внутрь себя.

Оба старика отвернулись. И пошли дальше. Сами не желая того, они чуть не стали свидетелями чужой тайны.

Теперь они знали, что он положил на пожухлую от инея траву. Пучок мелких дешевых цветов: букет скряги. Он нес его в руке, пока шел за похоронной процессией. Оба тогда считали, что цветы были для Тави. А может быть, и для Пику Хартулара, который в последние дни делил с ним участь изгоя, став для всего города объектом ругани, оскорблений и злобы. Они ошиблись. Букет предназначался другой могиле. Кому-то из куда более давних времен!

— Жизнь каждого человека, Иордэкел, полна противоречивых, нелепых тайн! — заговорил Григоре Панцыру, плюхаясь на излюбленную скамейку.

Иордэкел Пэун прежде всего обтер доску носовым платком. И в отличие от своего лохматого товарища, который развалился во всю скамью, откинувшись на спинку, — скромно присел на самый краешек, положив обе руки на набалдашник палки. И только закончив все эти неторопливые приготовления, заговорил:

— Не знаю, насколько эти тайны нелепы. Но знаю, что это грустные тайны, Григоре. Грустные и некрасивые!..

Знаток летописей и грамот печально поглядел на свой город, залитый мягким золотом осени. Патриархальный город, раскинувшийся у подножья холма, с его облетевшими садами и виноградниками, с колокольнями и россыпью человеческих жилищ, лежал перед ним как открытая книга, которую он читал безошибочно, словно карту или план; знал, кому принадлежит каждый дом и когда он построен, кем и когда выстроена каждая церковь; но, главное, знал то, что не было записано нигде: печали, горечь и уродства, скрывавшиеся под каждой из кровель. Ибо многие призывали его к себе как советчика, утешителя и миротворца.

Огорченно махнул слабой старческой рукою.

— Вот, главное, с чем трудно смириться, Григоре. Их мне еще удается иногда помирить. Самого себя утешить куда трудней… Гляжу я отсюда на церковь Святых Князей. Она здесь древнее всех и всего, стоит с основания города. Упоминается в документах того же века. Ее построили рядом с постоялым двором на большом шляху, который тянулся через бескрайний лес и по которому когда-то, соединяя два мира, двигались с товарами караваны. Постепенно, год за годом вокруг возникали каменные постройки. Как об этом говорится в той новой книге, что ты, Григоре, мне подарил, и в других книгах последнего времени. И теперь я многое понимаю. Понимаю по-новому, иначе представляю себе тогдашних людей, — не только со слов документов. Вижу, как они валили лес и расширяли свои земли. Вижу людей тех древних времен — как они живут, как жмутся друг к другу… Так вырос город и так стал известен в исторические времена, пусть даже и не стяжав себе славы таких крепостей, как Сучава или Тырговиште. Мне известны все события из жизни этих людей на протяжении четырех-пяти веков. Это была не легкая жизнь! Казалось, кто только не обрушивался на наш город, пытаясь стереть его с лица земли. Если не татарские орды, так турецкие войска. Нападали на него и польские паны, и венгерские графы. Разгоняли жителей, хватали рабов, привязывали к лошадиным хвостам женщин, вспарывали животы младенцам. Жгли и разрушали до основания жилища. Затем, утолив жажду крови, орды уходили, и беглецы возвращались на пепелища своих домов и упрямо строили новые… Так происходило век за веком, пока не наступили более спокойные времена и город не поглотила тишина стоячего болота, ибо он даже отдаленно не отвечал подлинным стремлениям века. И мне трудно примириться с мыслью, что вся эта упрямая воля к жизни, проявленная в суровое, горькое, ненадежное время нашествий, резни, пожаров, послужила всего лишь для того, чтобы потомки тогдашних людей, — эти нынешние, здешние люди, — жили той жизнью, которой они живут. Чтобы они ненавидели, предавали, пожирали и порабощали друг друга…

Григоре Панцыру, откинувшись на спинку скамьи и глядя не в долину, а вверх, на небо, заговорил: