Изменить стиль страницы

Мы тоже молчали, не сводили с нее глаз, ждали, что скажет дальше. И она заговорила, глядя на меня, как мне показалось, с особой интимной улыбкой. Видимо, так всем казалось, когда она улыбалась им.

— А сентементальщину брось, не пиши. Это безвкусно. Да и себя губишь…

— Это какие?.. — не понял я.

И она снова поразила меня своей памятью, прочитав.

— Да вот эти строки: «Я приеду к тебе и про все расскажу, свое сердце тебе я открою. И всю подлость свою пред тобой обнажу, на коленях стоя пред тобою». Или вот такие строки, уже от имени женщины: «Ты зачем обманул, нашептал, что влюблен? Ты зачем разбил бедное сердце? Прилетел, промелькнул, словно сказочный сон… А сейчас мне скажи, на кого опереться?». Не пиши больше так, — снова, как мне показалось, как-то по-особенному улыбнулась она мне.

Признаюсь, именно эти строки мне нравились больше всего, именно эти стихи пели под гитару в Уварово. И здесь, вчера вечером зек-гитарист пел их, и полбарака слушало, потом хвалили меня.

Мы провожали Ирину Ивановну до конторы. На улице стемнело. Ярко, ослепительно светил прожектор. Снег сверкал, отражался искорками от сугробов, хрумкал под нашими ногами. Узорчатые снежинки медленно падали сверху, осыпали дорожку, сугробы, крыши бараков. Мир был особенный. Я не чувствовал себя заключенным. Я был слишком свободным, счастливым человеком. Впереди меня шла небесная женщина, инопланетянка, неизвестно зачем попавшая к нам, к уголовникам, в степь, в лагерь. Рядом с ней, по бокам, шли те два шумных парня. Сзади, подпрыгивая, хромал, пытаясь оттеснить одного из них Калган. Он все что-то быстро говорил и говорил Ирине Ивановне, спрашивал, а мы с чахоточным парнем шли сзади. Я счастлив был видеть, как шевелится белая шаль, когда она поворачивает голову, смотреть на узкие следы от ее валенок, в мягких снежинках, пухом лежащих на дорожках.

Ночью думал о ней, с нежностью вспоминал ее пухлые губы, смуглое, словно сильно загорелое лицо. Почему она здесь? Сколько ей лет: не больше двадцати пяти? Может быть, жена какого-нибудь начальника? Я слышал, как ворочался внизу на нижнем ярусе на своей шконке бригадир, видно, обдумывал очередную главу романа, и свесился к нему, прошептал:

— Слышь, Калган, она замужем?

— Кто? Иринушка?

— Ну да…

— Была… к мужу своему, зеку, приехала два года назад. Чтоб поближе быть… А его вскорости прибило. Балка сорвалась, по голове — и не капнулся. — Калган замолчал, потом добавил. — Ты о ней не думай… Зря! Многие до тебя думали… и после думать будут.

Но я не мог не думать о ней, ждал воскресенья. В тот день мы читали стихи любимых поэтов. Я читал Блока, каждая строка его томила меня, была наполнена тайным мистическим смыслом. И мне так хотелось, чтобы и Ирина Ивановна почувствовала то же самое, что чувствовал я. Потом, когда мы ее снова провожали, помню, она сама пошла рядом со мной, стала расспрашивать обо мне, и я признался, что поступил в педагогический институт, но учиться не пришлось.

— Ты подай заявление директору школы, — посоветовала она мне, — что хочешь учиться в одиннадцатом классе, хочешь освежить знания. У меня в классе всего три человека, да и те не каждый день ходят…

О такой возможности я не подозревал.

— А разрешит?

— Разрешит… Это же твое свободное время…

И я стал видеть ее почти каждый день. И каждый раз, когда она появлялась в классе, и мы встречались взглядами, я вздрагивал, замирал, млел от нежности. Она видела, понимала, что я чувствую к ней. Скрыть я уже не мог. Однажды, когда мы задержались в классе вдвоем после урока, два других ученика выскочили в коридор, она протянула мне руку для прощания. Я коснулся ее пальцев и словно взрыв взметнулся в моей душе. Я быстро наклонился, чтобы скрыть от нее свое лицо, свои глаза и тихо коснулся губами ее теплой смуглой ладони.

— Дурачок ты, дурачок! — погладила она меня по щеке. — До завтра!

И ушла. А я еще минуты две стоял, прислонясь к парте, унимая жар, дрожь, ощущал ее нежные пальцы на щеке. Господи, как я счастлив был! Разве поверит кто, что можно быть счастливым в заключении, в лагере? Я и сам теперь спрашиваю себя иногда: было ли это? Не сочинил ли я, как сочиняю жизнь героев своих романов, а потом поверил в вымышленное? Нет, слава Богу, было, было!

Прошла еще одна томительная неделя. Не знаю, как развивались бы наши отношения, если бы библиотекарь Кулик не загрипповал и не попросил меня посидеть в библиотеке в воскресенье: может, какой зек заглянет поменять книгу. Я был самым заядлым книгочеем в колонии, и он мне доверял.

В субботу, помнится, я без всякой задней мысли сказал Ирине Ивановне, что завтра буду с утра сидеть в библиотеке один. Я не думал, что она придет, и мы сможем посидеть вдвоем, поговорить. Конечно, я мечтал об этом беспрерывно, но понимал, что мечты пустые: где в лагере можно уединиться?

Помню, большие стенные часы с медным маятником величиной с хорошую тарелку медленно и величаво в тишине били двенадцать, когда заскрипели морозно ступени, открылась дверь и, постукивая валенком о валенок, чтобы сбить снег, вошла она. Я читал книгу. Обернулся, увидел ее и вскочил… Помню, как суетясь, дрожа от волнения, помогал снимать ей шубу, торопливо вешал на гвоздь, но как мы оказались в объятьях друг у друга, убей, не могу вспомнить! Кто сделал первый шаг? Она ли? Я? Как отрезало! Скорее всего, я на мгновение потерял рассудок. Опомнился, пришел в себя и чувствую, как изо всех сил прижимаю ее к себе у порога, и она крепко обвила меня своими руками, а я тихо, бережно едва касаюсь ее губ своими губами, целую беспрерывно, сгорая от истомы. Я не выдерживаю, впиваюсь в ее сладчайшие губы и вновь проваливаюсь в беспамятство, в сладкую пустоту. Привел меня в сознание шепот на ухо:

— Закрой дверь на ключ!

Мы стоим, обвив друг друга руками, прижавшись к косяку. Пуховую шаль она снять не успела, и пух щекочет мне шею. Я отпускаю ее и поворачиваю ключ в двери. Она снимает шаль, резко мотнув головой, встряхивает волосами, смотрит на меня блестящими глазами, улыбается, смеется вдруг и, видимо, от прилива нежности сжимает своими холодными с мороза ладонями мои щеки, притягивает к себе и быстро клюет в губы. Я снова обхватил ее руками, но она, гибко изогнувшись, выскользнула, отстранилась, прошептав:

— Погоди, погоди!

Взяла сумку с пола, сунула в нее руку и вынула из-под стопки тетрадей и книг бутылку шампанского.

— Будем пировать… Выключи свет… У нас с тобой два часа.

— Три!

— Нас не должны видеть вдвоем… Я уйду и приду.

Мы сидели на диване, прильнув друг к другу, пили по глотку шампанское прямо из бутылки и целовались беспрерывно. В первый раз я чувствовал сладость женских губ и не мог насытиться. Я смелел, начал целовать ее в смуглую шею. Она сильнее откидывалась на диван, сползала на сиденье, жарче дышала. И чем более я смелел, чем сильнее сходил с ума, тем сильнее дрожали у меня колени. Я не мог ничего сделать с ними, не мог сдержать дрожь, не мог! Наконец, она сползла на сиденье. Мы упали, не выпуская друг друга из объятий. Валенки ее с мягким стуком свалились на пол. Я лихорадочными руками стал расстегивать ее кофточку, снимать одежду. Увидел ее маленькую темную грудь с тугой ежевичной ягодкой и прильнул к ней губами, чувствуя, как колени мои уже не дрожат, не трясутся, а буквально ходят ходуном.

— Успокойся, успокойся, — шептала она, постанывая, и гладила меня одной рукой по голове, по коротко остриженным волосам, другой по спине под свитером и сорочкой. — Не спеши! Погоди!

Помнится, я вырвался из ее рук, вскочил и, как мне кажется теперь, слишком грубо сорвал с нее последнюю одежду, в один миг скинул с себя все, а дальше опять провал, беспамятство, сладчайшие обрывки. Помнится, все эти два часа, пролетевшие в мгновение, мы не выпускали друг друга из объятий, впали в детство. Целовались, смеялись над каждым словом. Я наливал ей сверху в рот шампанское, она делала глоток, а остальное я выпивал у нее изо рта, прижавшись к ее открытым сладким губам. Проклятые часы пробили два раза. Она услышала и легонько высвободилась из моих объятий, села на диван.

— Ты выдержишь на занятиях? — спросила она, одеваясь.