Изменить стиль страницы

— Постараюсь…

— Постарайся, это важно для нас…

На занятии кружка я был тих, молчалив, задумчив, хмур. Не было сил смотреть на диван, вспоминать Ирину Ивановну, мою Иринушку, в своих объятиях, видеть ее сейчас деловую, строгую, слышать ее голос.

— Что-то Белый загрустил, — усмехнулся Калган. — Помалкивает сегодня.

— Грусть нормальное состояние интеллигентного человека, — ответил я, и уголовники-поэты захохотали над моей шуткой. Во мне сразу спало напряжение, я стал спокойнее, свободнее.

Я думал, что ночь будет бессонной, не сомкну глаз от счастья, но уснул после отбоя сразу и спал без снов до подъема. День проскочил в нетерпеливом ожидании конца работы, в ожидании встречи с Иринушкой в классе.

Дни, когда не было уроков в школе, стали для меня тягостными. И дело не только в близости, в поисках уединения для которой мы были изобретательны и неосторожны до безрассудства, а больше всего в том, что я жаждал хотя бы на минутку увидеть ее, прикоснуться к руке, встретиться взглядом. Этого мне хватало, чтобы я чувствовал себя счастливым.

Чаще всего встречи наши происходили по воскресеньям в библиотеке на диване перед занятием литературного кружка. Кулик за бутылку водки давал мне ключ. Два часа в ласках и разговорах пролетали мгновенно, незаметно. Мы никак не могли наговориться, насытиться друг другом. Еще в одну из первых встреч я рассказал ей, как попал в лагерь.

— Почему ты не сказал следователю, как дело было?

— Я предчувствовал, что тебя встречу, — целовал я ее в уголки губ, в мягкий пушок.

— Нет, серьезно… Он же тебя подставил. Ты боялся его?

— Ничего я не боялся и не боюсь! Просто западло предавать кента… Я бы сам запрезирал себя, не чувствовал бы человеком, если бы выдал его ментам. Жизнь длинна, зачем мне такой груз? Неужели не понимаешь?

— Понятно, понятно!.. Не пойму я другого: почему Губану не западло, что из-за него человек сидит?

— Это уж его дело, его совести… А я хочу жить по правильным понятиям…

— Дурачок ты мой, — поцеловала она меня в лоб.

Во встречах наших мы слишком уверовали в свою звезду, в свое счастье, стали слишком беспечны, забылись, где мы находимся, не ждали катастрофы, а она была за дверью, на пороге.

Однажды, когда мы, как всегда, в воскресенье нежились на диване, кто-то толкнулся в дверь библиотеки, постучал, потоптался на скрипучем от снега крылечке. Мы затихли, замерли в объятиях друг друга, думая, что просто зек пришел поменять книги. Уйдет. Такое было не раз. Шаги действительно проскрипели по ступеням, удалились. Мы, скорее всего, увлеклись ласками, ушли из этого мира друг в друга, не слышали, как опер вернулся с запасным ключом, прокрался к двери, тихонько открыл ее и ворвался к нам. Мы вскочить с дивана не успели. Я обомлел, растерялся, а Иринушка, даже не сделав попытки прикрыть наготу, неожиданно резко и гневно крикнула оперу:

— Как не стыдно?! Выйдите вон!

Опер, влетевший в библиотеку с лицом человека захватившего преступников на месте преступления и готового к расправе над ними, остановился у стеллажей в нерешительности. Пыл с него слетел, он как-то обмяк, промямлил:

— Хорошо… Я подожду на улице, — и вышел.

Мы молча оделись, обвили друг друга руками, предчувствуя, что больше встреч не будет, по крайней мере, таких. Не дадут.

— Плюй на них… Я люблю тебя, — прошептала Иринушка.

— Что они мне сделают, кроме карцера, а ты… ты…

— Не терзайся… Мне-то они что…

Никогда не забуду ее последний поцелуй, долгий, страстно-горький, никогда не забуду особенный вкус ее губ, прощальный взгляд ее черного бархата глаз. Я не думал тогда, когда меня прямо из библиотеки уводили в карцер, что вижу Иринушку в последний раз.

Отправили меня в ШИЗО на полную катушку, на пятнадцать суток. Дней через десять я узнал от вновь прибывшего штрафника, что Ирину Ивановну уволили с работы и, по слухам, она уехала из Александров Гая. Куда — неизвестно! Я изнывал от тоски, от бессилия, от горечи. Высох, почернел. Казнил себя ежеминутно: это я ее погубил!

Срок свой в ШИЗО я не отсидел до конца. Меня неожиданно вывели, приказали собрать вещи и одного, под конвоем, повезли на станцию. Куда? Зачем? Ничего не объясняли, посадили в поезд, обычный, пассажирский, в отдельное купе с двумя конвоирами. Я решил, что везут меня в другой лагерь. Но утром в окошке замелькали знакомые места, полустанки. Чакино, Ржакса, — читал я с бьющимся сердцем названия железнодорожных станций. С каждым стуком колес поезда мы приближались к Уварово. Зачем меня везут назад? Что произошло? Пересуд? Или вообще отпустить хотят? Тогда зачем конвой?

В Уварово меня поместили в одиночную камеру, накормили, повели знакомым коридором, которым не раз водили на допрос. Остановились возле комнаты следователя. Один из конвоиров скрылся за дверью, и тут же вновь распахнул ее:

— Вводи!

В комнате было два следователя: один знакомый, он вел мое дело, другого я впервые видел. На табуретке у стены сидел Васька Губан. Оба следователя, как показалось мне, ехидно улыбнулись, глядя, как я вхожу.

— Знаком? — сходу кивнул мне в сторону Губана мой следователь.

Я сделал вид, что разглядываю Губана, и пожал плечами, начал придуряться.

— Вроде бы где-то видел… Может, встречались когда, городок маленький, с кем только не приходилось выпивать… А так — не помню… нет, не помню.

— Белый, не валяй ваньку, — глянул на меня горько и побито Губан. — Говори, как есть! Они все знают… Да и я им все выложил…

Я вздохнул то ли горько, то ли облегченно и начал рассказывать, как встретились мы с Губаном, как пили пиво, как попросил он меня купить фонарик. Все рассказал.

— Почему же раньше молчал? — спросил с насмешкой мой следователь. — Не сидел бы за него три месяца.

— А вы бы на моем месте как повели себя? Предали? — чересчур грубо спросил я.

— А если бы он тебе предложил напрямую грабануть магазин, ты бы тоже согласился? Так? — повысил голос следователь.

— Я бы такое ему никогда не предложил, — подал голос Губан.

— Почему?

— Он не вор. Вором надо родиться! — твердо ответил Губан и обратился ко мне. — Братан, я тебя подставил, прости, если сможешь…

Я вспомнил лагерь, Иринушку, литературный кружок. Не было бы у меня этого ничего, если бы он меня не подставил. И спросил себя: согласился бы я не иметь этого? Нет, нет… Я был счастлив, как никогда до этого, и один Господь знает будут ли еще в моей жизни такие безумно счастливые минуты. Подумал так и сказал Губану:

— Не горюй! Мне было там хорошо…

— Ну да, — горько усмехнулся он. — Вижу… Черный весь…

Суд оправдал меня. Я вышел на солнечную мартовскую улицу Уварова свободным человеком. Все во мне пело. И тут же ко мне подошел милиционер и очень вежливо попросил:

— Пройдемте в милицию!

Отделение милиции было в двух шагах.

— Зачем? — растерялся я.

— Мне приказано привести.

— «Что еще за новость?» — думал я с тревогой.

Привели меня прямо в кабинет начальника милиции, к подполковнику лет сорока пяти, лобастому, угрюмому.

— Извиниться решили? — нагло спросил я.

— Садись, — указал он на стул. — Никаких извинений не жди. Сам знаешь почему… У меня к тебе обоюдовыгодное предложение. Подумай… Сейчас март, ты утопываешь в свою Масловку и сидишь там, как мышка, два месяца, носа не показывая в Уварово. Я, со своей стороны, как только начнется весенний призыв в армию, похлопочу перед военкомом, чтобы тебя, несмотря на твой сроки, немедля забрили! По рукам?

Я сделал вид, что обдумываю его предложение, хотя сразу с ним согласился, потом встал, подошел к подполковнику с прежним наглым видом, протянул ему руку:

— По рукам, гражданин начальник!

— Ишь ты, стервец! — ухмыльнулся, качнул головой подполковник, но руку пожал со словами: — Утопывай! Надеюсь я тебя больше никогда не увижу.

— Это было бы здорово!

Весну я провел в Масловке, надо сказать, веселую, запоминающуюся весну, с привкусом грустинки, печали по утраченной любви. Я написал письмо Калгану, просил узнать как фамилия Иринушки, и если это возможно, то куда она уехала. Письмо от Калгана до меня не дошло. А четырнадцатого мая, когда по всем садам Масловки расцвели вишни, меня проводили в армию.