Изменить стиль страницы

— Зачем вы… — прошептал я беззлобно, с некоторой горечью и обидой.

Он опустил ногу, вернулся к столу и начал закуривать дрожащими руками. Я медленно поднялся, сел на стул. Руки я все прижимал к животу, показывал, что мне больно, мол, ударил он сильно, хотя боли я не чувствовал. Он помолчал, спросил впервые о ноже:

— Финку где взял?

— Купил.

— Где?

— В Тамбове. В охотничьем магазине.

— Проверим.

Нож я действительно купил там.

— Ты знаешь, что за ношение холодного оружия статья до трех лет.

— Это не холодное оружие…

— Ну да, это перочинный ножик, — усмехнулся следователь.

— Охотничий нож… — возразил я.

— Слушай, не придуряйся… ты на дурака не похож, — вдруг вздохнул следователь. — За один этот ножичек тебе три года светит, выдашь ли ты или не выдашь своего подельника… — Следователь замолчал, пуская дым под стол, и глядя на меня. Он не производил впечатление обычного дуболома-мента. Молодой еще, видно, недавно окончил институт, еще не нахватался воровского жаргона, лицо не огрубело, глаза не потухли. — Нутром чую, что ты не вор…

— А почему же не верите? — вырвалось у меня.

— Не верю, что не знаешь вора, не верю, — произнес он с какой-то горечью. — Но верю, ты его не выдашь, отсидишь за него… Если бы ты сейчас хоть чуточку шевельнулся, — указал он глазами на пол. — Я бы тебе все почки отбил…

— Почему же… остановился?..

— Лицо у тебя… — Он подбирал слово, но видно, не нашел точное, — не бандитское… И добавил: — Глаза не врага!

Я не понял его тогда. Но позже, когда учился в Москве во ВГИКе, преподаватель драматургии, интересуясь мнением студентов по какому-то вопросу, обратился ко мне с такими словами:

— А что скажет молодой человек с внешностью положительного героя?

Да, как я понял, у меня была внешность положительного человека. Может быть, потому, что я всегда любил людей, не абстрактное человечество, а конкретных людей, тех с кем меня сталкивала жизнь, даже в лагере. И люблю до сих пор и, возможно, это читается в моих глазах. Думается, и люди отвечали мне тем же. Конечно, бывало и я невольно обижал близких, и меня обижали, получал и я неожиданные тумаки, но мне всегда казалось, что это от непонимания меня, моих поступков. Я никогда долго не сердился на обидчиков, не старался отомстить, верил: жизнь сама все расставит на свои места. В юности, выбирая подсознательно сюжеты и героев для своих произведений, я не думал, что пишу о светлом. Григорий Михайлович, руководитель литературной студии в Харькове, как-то сказал мне:

— Жизнь корежила, ломала тебя, а в произведениях твоих этого не чувствуется. Почему?.. Не надо, конечно, писать с обидой на жизнь, но некоторая жесткость тебе не помешала бы.

Помню, в те юные годы я дал себе слово никогда не писать о тюрьме и о начальниках, только о простых людях. Слово это я, к сожалению, нарушил: есть среди моих персонажей президент России, а теперь я пишу о своем лагерном прошлом.

На суде я тоже не назвал имени Васьки Губана. Прокурор просил дать мне шесть лет по двум статьям, но судьи почему-то отмели статью о ношении холодного оружия, а по второй статье получил я три с половиной года.

Ни хата, ни зона меня не пугали. Все было знакомо. Только теперь я должен был сидеть не с малолетками, а в колонии для взрослых. Мне шел девятнадцатый год. Из Тамбова нас человек двадцать зеков поездом отправили в Саратовскую область в Александров Гай на строительство газопровода «Средняя Азия — Центр».

Строили мы не газопровод, а компрессорную станцию к нему неподалеку от степного городка, где когда-то сражался Чапаев. Степь была здесь ровная-ровная, а земля коричневая, не земля — глина. Вода в колодцах соленая, поэтому питьевую нам привозили в цистерне. Жили мы в низких соломенных бараках, сляпанных на скорую руку. Когда я оказался там, корпуса компрессорной уже стояли, и меня определили в бригаду изолировщиков. Мы должны были изолировать турбины, обматывать, обвязывать их шлаковатой в несколько слоев. Шлаковата сыпалась на лицо, набивалась за шиворот, в рукава, впивалась в тело. Изолировщики потом всю ночь чесались, и кожа в открытых местах постоянно была в красных точках, как у чесоточных. В лагере, хоть он и был временным, было все, что положено при общем режиме: санчасть, столовая, клуб, где два раза в неделю крутили фильм, библиотека, школа и Ленинская комната. В ней зеки в свободное время обычно играли в карты. Меня подмывает, руки просто чешутся описать ряд интереснейших случаев из лагерной жизни, но тема рассказа моего другая. Как-нибудь в следующий раз. Хорошо, отвлекусь на миг, расскажу, как меня в первый же день чуть не сделали «козлом». Козлами или ссученными называют тех зеков, которые согласились работать на администрацию: бригадиры, библиотекари, завклубом, завстоловой и тому подобный состав. Ниже «козлов» по положению в лагере только петухи, педерасты.

Только по прибытии в лагерь устроился я в бараке, застелил шконку, разложил в тумбочке вещи, слышу дневальный кричит:

— Алешкин, Кукленко, на выход!

Выходим мы вдвоем на улицу. Возле барака нас ждет лейтенант в полушубке с двумя граблями.

Видите, на запретке сугробы намело, — указывает он нам на запретную зону. — Быстренько снег разровнять. Чтоб ровненько было! Марш! — сунул он нам грабли.

Кукленко взял свои, а мои упали рядом со мной на тропинку.

— В чем дело? — рявкнул он на меня. — В карцер хочется?

В запретной зоне летом вспаханную землю регулярно разравнивали граблями, чтобы на земле могли остаться следы, а зимой ровняли снег, чтоб за гребнем сугробов не прополз незамеченным беглец. Делали это козлы, активисты. Я понял, если войду на запретку с граблями, все — я козел, не пойду — непременно окажусь в ШИЗО на пятнадцать суток. А в таком холоде карцер не мед. Бога благодарить надо, если только с воспалением легких вынесут. Меня осенило вдруг, надо придуриться, и я сделал испуганное лицо, опустил глаза и прошептал с дрожью в голосе.

— Не пойду в запретку!

— Бери грабли! — рявкнул лейтенант.

Я в ответ только сгорбился сильнее, но не шевельнулся.

— Иди пиши объяснительную за отказ подчиниться. И в ШИЗО на пятнадцать суток.

В конторе мне дали листок и ручку. Вместо объяснительной я написал заявление прокурору, что вопреки правилам, по которым зек не имеет права не только входить в запретную зону, но и приближаться к ней, мне приказывают идти в нее, якобы для работы, но я понимаю, что им нужно, чтобы охранник меня подстрелил и получил за это отпуск. Это заявление я передал дежурному, попросив передать прокурору. Он прочитал и захохотал, позвал лейтенанта. Тот тоже захохотал над моим заявлением. Насмеявшись, они порвали бумагу и сказали мне:

— Ступай в барак, отдыхай, завтра в бригаду изолировщиков!

Ликуя в душе, что я так легко отделался: и в актив не попал, и карцер миновал, я радостно заскрипел валенками к своему бараку, глядя как дурачок Кукленко добросовестно работает граблями в запретке, ровняет снег. А может и не дурачок? Некоторые зеки добровольно шли в актив. Помнится, в тот же день, просидев в бараке часок, чтоб дежурный и опер забыли обо мне, пошел знакомиться с лагерем.

Первым делом заглянул в санчасть. Пьяненький фельдшер, мужичонка небольшого росточка, грубо спросил:

— Какого… надо?

— Знакомлюсь.

— Познакомился, утопывай. — Он, конечно, сказал погрубее.

Я зачем-то весело подмигнул ему и пошел в клуб. Завклубом, лысый и полноватый мужик лет пятидесяти напротив обрадовался мне. Был он тоже под мухой. «Неплохо здесь живут козлы!» — подумал я.

— Новичок! — долго с удовлетворением тряс он мне руку, и едва мы познакомились, спросил: — Поешь?

— Не-е, танцую! — засмеялся я.

— Это же здорово! Танцоры нам нужны! Записываю в художественную самодеятельность, — бросился он от меня к столу, к амбарной книге.

— Я только во сне танцую, — остановил я его. — Вообще-то, стихи почитать могу. Можешь записывать, — согласился я.

— Стихи тоже хорошо, — с прежним энтузиазмом, ничуть не обидевшись, что я разыграл его с танцами, продолжал завклубом, записывая мое имя в амбарную книгу. — У нас литературный кружок есть, рекомендую! Каждое воскресенье работает. Энтузиастка ведет, энтузиастка, скажу я тебе!.. Смотри сколько у нас кружков, — указал он на плакат на стене, — выбирай любой!