Отрываться от противника решили в полночь. Вялый, снова неспособный двигаться Бойко лежал на носилках. Вынести его под обстрелом в ход сообщения через тамбур и думать было нечего, пришлось освобождать заглушенный бутом запасный лаз. И когда последний боец покинул каземат, уже начинало светать.
Утро свежило разгоряченных ходьбой людей. К рассвету взвод оторвался от противника километров на шесть, и лишь одно беспокоило всех: за спиной оставалась широкая росная полоса, будто по полю что-то волокли. Евгений нетерпеливо озирался, ждал, когда же теплынь сотрет следы.
— Походка у тебя квелая, — привычно шпынял Наумов дружка. — Становись на все копыто!
— Парад отбивать? И так кишки марш играют, — отвечал Янкин, на ходу срывая колоски и вылущивая в ладонь зерно. Глядя на него, и другие стали жевать пшеницу.
— Шамай, да не подавись! — наигранно заботился о приятеле Наумов. — Остюков наглотаешься. И шевелись давай. Спорый шаг — он бодрит.
— Догонят — подбодрят…
Будто в подтверждение, вдали залопотал пулемет. Разговоры в строю оборвались: всяк понимал — то голос Дубака и Гаркуши, они в прикрытии.
Хлопнули в той стороне разрывы. Пулемет еще цокотнул и затих.
— Окружили, — вздохнул побуревший от пыли новичок.
— Учителя и Гаркушу голыми руками не возьмешь! — отозвался Наумов.
— Патронов у них — слезы… Окружение в окружении… — тянул лазаря неумытый упрямец. Он топал налегке, с одной винтовкой. Выкладку он потерял.
Новичок глядел под ноги и отмахивал овода. Наумов снова обернулся к нему:
— В лесу ты родился?
— В поле.
— Оно заметно! — И, видя, что мужичка этого не сразу проймешь, Наумов зашел с другой стороны: — Тебя в детстве стегали?
— Ну…
— Мало. Про Антанту слышал? Совсюду жали! А что вышло? И нынче — выкусит! И ты, брат, не очень паникуй…
Много дней уже взвод не видел газет и не слышал радио. Правда, кое-какие сведения просачивались от всякого встречного люда, но в сказах-пересказах этих факты получали зачастую сильный перекос. Отдаленные расстоянием события, как правило, заметно мельчали, зато близкие, видимые эпизоды и обстоятельства приобретали решающее значение. Бойцы имели перед собой цель и настойчиво шли к ней. О трудностях никто, почитай, и не заговаривал, к ним были готовы: русский человек испокон веков воевал всерьез, насмерть. А если кто распускал нюни, такому потом долго икалось…
На третьи сутки, после дневного привала — только-только снялись, — заявился Дубак. Как он нашел взвод — уму непостижимо. Оборванный, с рукой на перевязи, он приволок пулемет и свой карабин. Об артиллеристах Дубак ничего не знал. Передавая Евгению документы Гаркуши, коротко доложил, как было дело. Затем пошел к Бойко, с которым у него наладились особенно близкие отношения. Комиссару в прошлую ночь обновили повязку — опять же стараниями Буряка найденный фельдшер, из ночных попутчиков, — и Бойко чувствовал себя лучше, хотя с носилок не вставал.
— Потерял Гаркушу? — грубовато спросил Бойко учителя. Дубак только вздохнул и подменил бойца — взялся за носилки у изголовья.
После дневного отдыха люди еще держались. На носилки встало четверо, взвод выбросил заслон и быстро пересек травянистый луг. Кочковатая стежка привела к реке.
На песчаном мелководье торчали обкусанные взрывами сваи — все, что осталось от моста. Река оказалась неширокой, и все же переправиться, имея на руках раненых, было трудно. Выше по реке синели какие-то строения, и Евгений, надеясь найти там лодки, потянул взвод дальше.
Бойцы продрались по красноталу, и перед ними открылась лесопилка. У самой воды громоздились бревна, возле пилорамы желтели свежие доски. Нигде ни души.
— Плоты вязать! — торопил Евгений.
Саперы кинулись к бревнам…
Сумерки замазали синий горизонт. Огонь противника уже доставал плоты, автоматные очереди решетили доски…
В наступающей темноте река помалу растворялась, лишь вздымались над водой живые людские руки.
В разгар переправы нежданно к лесопилке вымахнула орудийная упряжка. Расчет подвел сорокапятку к самой воде, с ходу выпряг лошадей, и долгожданные батарейцы вместе с саперным заслоном принялись вязать плот.
— Возвернулись, пушкари? — радостно удивились саперы.
— Вернулись… Лейтенанта захоронили…
Взвод продолжал путь на север. Туда, как думалось Евгению, защищать столицу Украины, двигалась его родная дивизия. Мерить версты, имея при себе пушечку, оказалось куда как сложно: и пройдешь не всюду, и прятаться нелегко. Нашлись ворчуны, но Евгений не собирался бросать орудие.
Взвод обходил населенные пункты, не всегда даже зная их названия. Но вот за спиной скрылась Белая Церковь, до Киева осталось меньше восьмидесяти километров, и Евгений ощутил почти праздничное возбуждение.
…В прошлом году он приближался к родному городу с таким же нетерпением. Служба у него шла хорошо, зимой он получил отпуск, и ночной поезд понес его через заснеженные просторы. Евгений стоял у вагонного окна и, может быть, впервые так осязаемо воспринимал огромную свою страну, Родину и безотчетно ощущал себя частицей ее; а за окном кружили поля и рощи, бежали дома, заводы, фабрики, и всюду стройки.
А вот и утренний Киев… Дымные хвосты над станцией, побеленные инеем деревья, бегут на работу люди. Он не помнил, как сел в трамвай, проехал Бессарабку, попал на Печерск. Вот и Арсенал. Евгений увидел те же старые каштаны и чудом уцелевшие церковные ворота с крестами, тот же дом на месте разрушенного храма. Казалось, он не был здесь вечность, и как все было дорого — и эти камни, и каштаны, и дворик.
Поставив чай, мама убежала в поликлинику, и он долго стоял у кровати, водя пальцем по маслянистым стволам висящей на стене когда-то такой желанной и недосягаемой двустволки Владимира Богдановича. После завтрака Евгений отправился к Поричкам, но Муся уехала на экскурсию, и его праздничное настроение развеялось…
Вокруг желтели неубранные поля сахарной свеклы. Бойцы с аппетитом грызли сладковатый корень, но по свекле, да еще с орудийной упряжкой, двигаться было адски трудно. На рассвете вышли к селу, пересекли узкоколейку и попали в большой сад. На краю сада высилась часовня, заглянули — в ней покойник. Возле обсыпанных яблонь попался бойцам дедок. «Больница тут, сад… и трупарня… Ступайте дневать в ту хатыну…» — тряхнул он бородкой.
Сиротская мазанка стояла на отлете. В ней длиннющий парняга, подпирая головой потолок, торопливо срывал подвешенные на жерди связки прошлогодней кукурузы и со злостью швырял за спину. За спиной у него жались бог весть как втиснувшиеся в хатку четыре лошади.
Когда Наумов распахнул дверь, парень кинул через себя последний початок и обернулся. Наумов застыл в проеме как привидение.
— Ты кто?! — рявкнул он для острастки.
От неожиданности парень присел. Он шлепал губами и глотал воздух.
— Нараспев! — пробасил Наумов.
— Па-па-па-па… товарищ… парикмахер…
— Пеший конному не товарищ! — От смеха Наумова распирало: в хате четверка коней безмятежно хрупала зерно.
В дверь заглянул Евгений и тоже пырснул. У него вырвалось:
— Па-ат! Есть на свете бог?
— Е-е-е-е… — У парня дрогнули плечи, он, похоже, узнал однополчанина и ответил: — Таки да, таки да, — нет на небе бога!
— Он кто? — опросил Наумов.
— Ну, свой… Нашего полка.
— Такое фамилие — Пат?
— Дружки присобачили!
Это был полковой парикмахер Сашка. С тех пор как интендант направил его с гуртом скота в тыл, минуло две недели. А где он, тыл? Потом немец-псих стал бомбить стадо, и погонщики сиганули кто куда. Улепетнул и Сашка; он был верхом, и за ним увязался табунок лошадей. Очухавшись, Сашка продолжал путь, ночуя со своими конягами то под скирдой, то еще где, и вот — сейчас нашел здесь конюшню…
Отдыхать взвод ушел в рощу над прудом. Евгений за много дней впервые разоблачился, забрел в воду и увидел себя как в зеркале. Он стоял по колени, чашечки были грязные до черноты. К ноге сейчас же присосалась пиявка. Евгений скинул ее и черпнул воды, плеснул на живот. Рядом с ним полоскались почти все. Поили лошадей. Кто-то и сам хлебнул, да сплюнул: «Шурабурда!» Наумов, здоровый и мускулистый, как борец, у берега обрызгивал водой голого Янкина. Тот щурился, как кот. Наумов вытянул его ладонью по спине.