А тут еще явление Павла… Нужно думать о надежных документах для незадачливого беглеца, иначе — конец…
Давали «Пиковую даму», это был любимый спектакль Галины Тарасовны; в недалеком прошлом она пела Лизу, а теперь довольствовалась положением статистки и получала двести пятьдесят рублей в месяц — ровно на одну буханку хлеба или стакан соли.
Из зала несся шумок, в яме пропела флейта, потом все затихло, началась увертюра. От этой музыки на Галину Тарасовну всегда нисходило тревожное чувство; она тайком смахнула слезу, ее теперешняя жизнь казалась нереальной. Где муж? Что будет с Мусей? И все это по воле какого-то неведомого человека, какого-то фюрера…
Над сценой колыхнулся и поплыл занавес. Галина Тарасовна нашла в декорации щель, поднялась на носках, глянула в зал. Там сидели сплошь немцы — отглаженные мундиры с бархатными воротниками, серебряные и золотые погоны, кресты, нашивки… Галина Тарасовна не различала лиц, ей казалось, что кресла заполнены статистами, одетыми, как и она, в блестящую мишуру.
Возле декораций сгрудились незанятые исполнители, между ними шел тихий разговор: «Кольцо отнесла — кулек муки…» Галина Тарасовна стояла с краю, ей тоже хотелось пошептаться, но она не могла оторваться от своего глазка, как завороженная ловила отблески притушенной люстры. Галина Тарасовна щурилась на люстру и вдруг заметила, как дрогнули на ней блики, люстра затряслась мелко и бесшумно. Галина Тарасовна расширила глаза; ею овладел суеверный страх, она перевела взгляд на сцену.
…В будуар старой графини проник Герман; воздухом колыхнуло занавес у окна. В зале кто-то кашлянул; Галина Тарасовна уловила, как недовольно шевельнулись головы сидящих в партере немцев. В проходе за задником появился Зырянский, шушуканье прервалось.
Все они одновременно услышали надсадный, глухой рокот самолета и крик в зале:
— Свет!
Где-то недалеко ухнуло, на сцене все пошло ходуном, сорвалась с гвоздя картина в будуаре старой графини. Графиня побежала; умолк оркестр.
— Све-ет!!
Галина Тарасовна безвольно застыла на месте, какое-то подсознательное любопытство, даже торжество, держало ее. Она наблюдала сумятицу в зале, видела, как обронил монокль генерал и что-то черное пронзило потолок — это была бомба. Галина Тарасовна видела, как падала бомба, и понимала, что это бомба, и ждала смерти. Бомба зависла на мгновение вверху, затем кувырнулась вниз. Она не разорвалась, но задела люстру и в щепки разнесла десяток кресел. На головы немцев полетело стекло, обломки потолка, лепка… Пыль заволокла партер, в проходах давили упавших, на полу валялись затянутые в мундиры тела. Наконец из зала кто-то пальнул в сцену, и тогда погас свет… Но и в темноте Галина Тарасовна оцепенело дослушивала паническую суету, и лишь когда кто-то наткнулся на нее и едва не сбил с нот, ринулась в дверной проем.
Из служебного входа вырывались артисты в гриме, неслись по улицам, впереди Галины Тарасовны тряслась старая графиня, ее обогнал Зырянский. Галина Тарасовна, теряя последние силы, миновала аптеку, безотчетно глянула вдоль улицы: всякий раз, подходя к своему дому, она с содроганием смотрела на огромное серое здание на Владимирской — с колоннами и портиком — гестапо, оно вызывало у нее ощущение приторного запаха формалина и как-то связанный с этим образ Зырянского.
Внешне Павло и Муся вели схожий образ жизни — оба сидели дома и между ними часами длилось тягостное молчание. Обиженной стороной считала себя Муся: она не сомневалась, что Зырянский устроит Павлу аусвайс — ради нее, и она должна будет расплачиваться…
— Пойду искать службу, — сказал Павло, лежа на диване и глядя в стену.
— Который раз собираетесь…
— Не все сразу, Мусенька… Я вот лежу и думаю: хорошо бы Костика выманить из местечка…
— Костика? — опешила Муся.
— Жил бы здесь…
Стояли жаркие дни: Павло слонялся по городу, обивал пороги частных контор и товариществ. В одном месте, распалившись, он заикнулся о советских законах и гарантиях по вопросам труда. Слушавший его чиновник поднял трубку, стал вызывать полицию. Павло испуганно попятился от стола, юркнул в дверь и бежал без оглядки два квартала; опомнился он на Бессарабке, здесь и встретила его Галина Тарасовна.
— Ну… вынесли бомбу? — опросил Павло.
— Зато прокламаций насыпали…
Павло поведал о своей неудаче, у Галины Тарасовны вырвалось:
— Сходи на толкучку…
Толкучка была довольно людная, скоро Павло поднаторел и свободно различал, кто чем торгует, у кого что под полой, а что напоказ, для виду… Однажды померещились ему знакомые из местечка, немолодые дядьки с фурами, он ринулся к ним, но его грубовато оттерли двое дебелых молодцев, а дядьки мигом убрались.
Павлу и в голову не пришло, что эти дядьки — прямая линия в партизанский отряд Рымаря.
Павло не приметил, как превратился в заправского торговца, облюбовал себе на толкучке постоянное местечко, устроил развал; он добыл детскую коляску, с утра загружал в нее товар и катил на базар; стелил холст, раскладывал какие-то краники, ржавые замки, напильники, гвозди. Рядом двое ловкачей в синих окулярах развлекали картишками зевак, но Павло уже знал, что никакие они не слепцы-инвалиды: это именно они оттерли в тот раз Павла. Сложной, загадочной жизнью переливался базар.
— Павло Захарович! — раздалось однажды.
К подстилке подступила женщина в платке. Павло не сразу угадал в ней Груню. Он удивленно пялился в знакомые черты, очки его скользнули со лба на нос, руки стали липкие.
— Вот не думала не гадала вас здесь встретить! В малолетстве с матушкой, теперь один торгуете… Из местечка таскаетесь?
— Я тут живу! — При одном упоминании о местечке у Павла затряслись губы, он принялся спешно сгребать свой товарец.
— Где же вы обретаетесь, Павло Захарович? Я провожу вас.
Они шли по древней крещатой долине, Павло толкал перед собой детскую коляску, и прикрытый холстом хлам смахивал на заботливо укутанное дитя.
— Павло Захарович, — допытывалась Груня, — вы не слышали про Владимира Богдановича? Ребеночек у меня — от Володи…
— Воюет!
Груня заговорила о Зырянском, известила, что его переводят куда-то и что она тоже уйдет с малышом — в местечко, в бывшую свою хату, к старой Авдотье.
Не прошло недели после разговора с Павлом, как Груня вернулась в местечко, в некогда проданную сдуру хатенку; правда, теперь уже на правах квартирантки. Два дня она почти не выходила из дому и ни с кем, кроме бабки Авдотьи, не общалась. Много новостей прослышала она от старухи-цокотухи; шептала ей Авдотья о партизанах, о Рымаре, да только все это, похоже, не задерживалось в Груниной голове — в одно ухо влетало, в другое вылетало.
На третий день она вышла-таки со двора — добыть соли. Разжиться солью можно было только в рундуке старого лавочника, где сидел его большенький — Вадимка, когда-то гожий парень, а ныне обрюзглый пьянчуга. Вадим до войны волочился за Груней, но потом дороги их разошлись.
— Здоров, Вадя! — простецки заговорила Груня, утицей вплывая в тесную лавчонку.
Глядя на нее против света, Вадим не сразу и разобрал, что за молодка пожаловала к нему. Он пощурился и нехотя выступил из-за стойки. В лавчонке было тесновато, заглушенное досками окно пропускало лишь тонкие лучики.
— Вот это кто! — удивился Вадим.
— Проведать решила… Старый друг лучше новых двух!
— Новые, старые… все спуталось! Заходи, Грунечка.
Груня не собиралась точить с Вадимом лясы и задерживаться, но и разумела, что по нонешним временам так сразу к делу не подступишься, потому пытливо вглядывалась в лицо Вадима.
— А ты разлюли малина… — сказал он и шагнул встречь.
Груня зябко повела плечами.
— Приказчиком у бати?
— Что мне старик… Зачем пожаловала, ягодка?
— Соли… хотела.
— Ов-ва!
— А я-то думала — при немцах чего хошь, — запустила шпильку Груня.
— Увели обоз партизаны, — вырвалось у Вадима.
— Хо-хо… оторвут они вам головы!
— Смелая ты, ягодка… — Вадим рассмеялся, и в смехе его проступило что-то отталкивающее, неприятное.
— Отпустишь соли?
— Сердечко мое… кислица осенняя… — бубнил Вадим, подступая к Груне.
Груне был он неприятен — с потной, как у Зырянского, пролысиной. Она кляла себя за то, что пошла к нему, но Вадим уже скользнул к двери, накинул крючок и толкнул Груню на мешки возле бочки.