Изменить стиль страницы

— Какое сегодня число? — встревоженно подняв голову, спрашивала она не один раз на дню. Она боялась, что замещающая ее учительница не так, как надо, составит расписание, а она, опоздав, не успеет ничего исправить. Или вдруг она начинала тревожиться за Танюшку.

— Живу здесь, и один день кажется за три. Ты не врешь, что сегодня двадцать первое? — испытующе спрашивала она Сереброва.

— Вон крикни на баржу, спроси, какое сегодня число? — советовал он. Василий Иванович, держа на отлете разворот, читал на завалине областную газету.

— Это вчерашняя у вас? — спрашивала осторожно Вера.

— Вчерашняя, — говорил Очкин, шурша газетой.

— Глупенькая, это же завтрашний номер, — веселился Серебров. — Как, Василий Иванович, там за нашу поимку не объявлено вознаграждение?

Он был беззаботен. Его не тревожили колхозные дела. Все знает там Маркелов. Жизнь рисовалась впереди легкой и понятной. Он заберет Веру и Танюшку к себе в Ложкари, так что зря его супружница волнуется из-за расписания, завучем ей в Ильинском не быть. В Ложкарях начнется благоденствие. И чего еще желать? Милая, добрая, заботливая Вера. Теперь он знает, что лучше, чем жить вместе с ней, ничего быть не может. И Вера, конечно, знает об этом. Он был убежден, что знает. И Танюшке будет хорошо, и ему.

Обычно они обходили в разговорах Николая Филипповича. Как будто его вовсе не существовало, как будто было можно миновать с ним встречи. Да, они не будут встречаться. Ни к чему. Серафима Петровна пусть приезжает, а Огородову вход закрыт.

Однажды Серебров проснулся среди ночи. За окном хлестал ливень, и кто-то могучий сталкивал в небе валуны. Они с треском раскалывались, освещая синеватыми вспышками комнату, гнущиеся под ветром стволы раскосмаченных молодых берез. Синие сполохи поздней августовской грозы. Потом гром ушел в сторону. Серебров лежал, слушая его дальние добродушные, как псиное урчание, раскаты, дробь капель на оконных стеклах. В туго оклеенный бумагой потолок гулко ударялись мухи, встревоженные грозой. Ему показалось, что проснулся он не от грозы, не от стука этих мух в барабанно натянутую бумагу, а от чего-то неясно тревожного и щемяще безысходного. «Откуда взялось это ощущение? К чему примерещилось?» — подумал он и хотел повернуться на бок. Вдруг до него донесся сдавленный безутешный всхлип. Серебров встрепенулся. Вера. Как же так? Он спит себе, а она плачет. Она одна и плачет. Кто ее обидел? Или она боится грозы?

Он обнял ее, стал целовать в горячее, мокрое лицо.

— Ну что ты, что с тобой, Верушка? — шептал он, гладя ее.

— Ни-и-чего, — всхлипнув, ответила она. — Так, ни-и-чего.

— Как ничего? А почему плачешь? — допытывался он.

— Я-a, я б-боюсь, — прошептала она наконец.

— Ох, ты глупая, — проговорил он с превосходством взрослого. — Чего бояться-то? Это же гроза. Ну, разбудила бы меня, — успокаивающе сказал он, утирая ей слезы.

Но Вера всхлипывала, тычась лицом ему в плечо, и Серебров вдруг понял, что плачет она вовсе не из-за грозы, не из-за страха перед раскатами грома.

— Ну что, Танюшку вспомнила? — подсказал он ей. А она завсхлипывала еще горше и безутешнее.

— Я б-боюсь, я б-боюсь, — наконец выдавила она из себя дрожащим голосом, — что ты, что ты опять м-меня б-бросишь, — и плечи ее затряслись в плаче.

Серебров прижал к своей груди Верину голову.

— Ох, и дурочка ты, а еще завуч, — прошептал он, с тревогой укоряя себя за то, что не смог заметить Вериных сомнений и мук.

— Я знаю, — сказала она. — Я знаю, ты меня отцом будешь попрекать. Что он дядю Грашу… Что он такой… А потом бросишь. Но я сама его ненавижу. Из-за этого, из-за того, что он маму мучает, что у него эта, Золотая Рыбка. Все ведь знают. Мне стыдно. — И Вера опять завсхлипывала. — А ты все смеешься, тебе хоть бы хны.

То, что большая, спокойная, надежная Вера была беззащитной, как ребенок, вдруг наполнило Сереброва новой тревогой. У нее в душе одинокость и безысходность, а он, бесчувственный, бравирует и не замечает, что происходит с ней, как она терзается от нескладной своей жизни. И вся эта нескладность не из-за отца, а из-за него, Сереброва. Ведь он мучил ее. И наверное, все время, пока живут они здесь, на берегу, она боится, что не всерьез, а так, для игры, оказался он рядом с ней. И у него не хватило ни ума, ни сердца догадаться об этом, понять ее и успокоить. И, может быть, это у нее не первая бессонная ночь, полная обиженных мыслей, скрытых слез, которые не приносили облегчения.

Растроганно обнимая Веру, Серебров виновато повторял, что всегда, всю жизнь будет он с ней и никуда не денется, и все у них будет хорошо.

Вера жалко и беззащитно прижималась к нему, ища ласки и утешения, и Серебров, понимая, что должен как-то уверить ее в том, что у него все серьезно и навсегда, снова и снова целовал ее. Он не смог заснуть до тех пор, пока не услышал ее спокойного дыхания.

Наутро с безвестного бакенского поста Синяя Грива была отправлена телеграмма: «Женюсь замечательном человеке Верочке Огородовой. Целую Гарик». Телеграмма предназначалась родителям.

Вечером Василий Иванович связался с почтой. Оттуда прочитали ответную телеграмму: «Поздравляем женитьбой, желаем счастья. Мама, папа». Серебров подал листок с телеграммой, записанной Очкиным, Вере и пошел разжигать костер, потому что свадьба, как и подобает такому торжеству, должна была пройти на славу. Жалко, что не было гитары. Василий Иванович ловил плохоньким приемником музыку, и Серебров танцевал с Верой в свете костра. Мамочкина говорила пожелания: чтоб и детей у них были полны лавки, и чтоб мир да любовь. Вера, тихая, боязливая, жалась к Сереброву. Ее удивляла эта неожиданная свадьба на берегу пустынной реки.

— В круг, в круг! В хоровод! — встрепенувшись, вдруг закричала Мамочкина. — Какая свадьба без хоровода! А ну, Василий Иванович, поднимись! Ведь свадебный круг!

Схватив Веру и Василия Ивановича, она устроила-таки хоровод у костра. Неуклюже, степенно ходил усатый Очкин, прыгал Серебров, и пели они что-то старинное, хороводное. На этот странный свадебный круг глазели с проходящей по реке «гэтээмки» капитан с помощником и дивились тому, как развеселились нынче Очкины. А вроде степенные люди.

Когда Серебровы уезжали, кончилось длинное лето. После неожиданного сигнального инейка зажгла осень леса. Берега реки сплошь ало и оранжево полыхали. Протоптанные желобком тропинки были наполнены шорохом. Под свежим ветром неслись наперегонки к кромке берега похожие на перья жар-птицы листья. Это были легкие, как лепестки, листочки березы, тяжелое фигурное оперение дуба и разлапистое, как утиные следы, кленовое. На линии обрыва листья взвивались вверх, видимо боясь сразу кинуться в охолодавшую воду. Некоторые долго, обожженно крутились, прежде чем коснуться ее.

Когда Серебровы грузились в сварной корабль бакенщика, все дно бухточки было выстлано листьями, словно богатой монетной россыпью. Это на их свадьбу берег щедро бросал свою казну.

Прощались с ними Очкины, как родные. Анна Ивановна нагрузила для них целый рюкзак синегривскими разносолами и вареньями. Наверное, Мамочкина все-таки была не просто начальником пристани, а подосланной сюда волшебной феей, правда, изрядно состарившейся, но не утратившей самых главных своих качеств — великодушия и доброты.

Железная посудина, оставив на берегу женщину с погасшей «беломориной» во рту, увезла их в райцентр, откуда самолетик Ан-2 за полчаса с небольшим доставил молодую чету в Бугрянск.

На свадебном семейном ужине у стариков Серебровых Вера через силу жалко улыбалась, словно была в чем-то виновата, а Нинель Владимировна и правда винила в душе эту незнакомую женщину за то, что все получилось не так, как мечталось ей, матери.

Говорили больше о неслыханной нынешней жаре, о том, что в их краю вечнозеленых помидоров вызревали они нынче на корню. Серебров-младший, чтоб разрядить обстановку, расхваливал синегривских Очкиных.

— Уважайте и любите друг друга, — растерянно повторял Станислав Владиславович, тоже застигнутый свадьбой врасплох.