Утро поздней осени
Серебров жил на два дома. Работал в Ложкарях, а ночевать ездил в Ильинское, каждый раз вопреки законам геометрии убеждаясь, что кривая объездная короче прямой ухабистой дороги. Он говорил теперь, что если есть ад, то он помещается между Ложкарями и Ильинским. Заведующий роно Зорин не отпускал Веру из Ильинской школы, ссылаясь на то, что в ложкарской десятилетке нет ставки литератора, а в Ильинском некого назначить завучем. Надо ждать до нового года. Серебров не донимал Зорина потому, что чуть ли не в воздухе носилось предощущение перемен. Арсений Васильевич Ольгин зазвал его к себе в кабинет и разоткровенничался: дескать, собираются у него забрать в область главного инженера Морозова, и вот тогда… Тогда, понял Серебров, нет никакого резона торопиться Вере с переездом в Ложкари, коль придется им стать крутенскими жителями.
В эту осень Серебров обнаружил у себя ухватливость закоренелого семьянина. Вера задерживалась в школе, поэтому хозяйничали они вдвоем с Танюшкой, тщеславно ожидая похвалы. Серебров даже отремонтировал погреб и ссыпал туда десяток мешков картошки. Он дотошно изучил потребности семьи и закупал в Ложкарях и Крутенке крупы и консервы.
— Ты видишь, что я человек основательный, — хвалился он перед женой. — Вот еще мяса накопчу, Сергей Докучаев обещал научить.
— Страшно, ужасно хозяйственный, — с трудом отскребая со сковороды подгоревшую картошку, соглашалась Вера.
Сеттеру Валету стало веселее. От его лая, от Танюшкиного писка в доме было шумно. Дочка возилась с Валетом, теребила цепкими пальчиками его мягкую пегую шерсть или, повязывая пса платком, требовала непослушным язычком: «Сыпи, сыпи». Валет все это покорно сносил, но в глазах его видел Серебров один и тот же немой упрек: вот, мол, до какой жизни ты меня довел — превратился я из заслуженной охотничьей собаки в игрушку, а разве для этого существуют сеттеры-лавераки?!
— Не сердись, не сердись, — трепля вислые уши Валета, просил Серебров. — Вот освобожусь — на охоту пойдем.
Если удавалось вернуться пораньше из Ложкарей, Серебров, натянув на Танюшку капюшончик, усаживал ее себе на плечи и нес на околицу. Здесь Валет с Танюшкой гоняли трехцветный мяч. Валет намеревался мяч укусить и укусил бы, но Серебров предупреждающе кричал:
— Фу!
— Фу, — повторяла Танюшка и грозила пальцем.
Потом, усталые, они сидели на вросшем в землю бревне и смотрели на лес, на дорогу, на озимь. Серебров без особой грусти постигал, что этой осенью прерывается связь с былой беззаботной молодой жизнью. Пришел ей конец. Женатый он человек. Но это не огорчало его.
Глядя на поле, убеждался он, что и правда озимь у Командирова, как ковер, о который вытирают ноги.
По Ильинскому Серебров ходил, как ходит по провинции человек из столицы: во всем замечал безвольную, неумелую руку Панти Командирова. Сена ильинцы взять почти не сумели — завозили в тюках южную дорогую солому, а разлохмаченные кучи своей кудлатил ветер: не хватило времени ее прибрать. Надо же, как все безалаберно. «Ни скотины, ни кормины», — как сказал бы Маркелов.
Несмотря ни на что, Пантя бодрого духа не терял. Встретив посреди разъезженной улицы инженера Сереброва, каждый раз предлагал переходить в его колхоз, чтобы не гонять так далеко машину. Серебров смотрел на плохо бритый, мягкий подбородок Панти и отвечал вроде в шутку, что не справиться ему в «Труде». А выходило, пожалуй, всерьез.
В центре Ильинского, близ старой церкви, находилось самое популярное здесь общественное место — давно пережившая свой век сельская лавка с высокими ступенями, на которых обсуждались все происходящие в селе события.
Посадив Танюшку на плечи, шел сюда и Серебров. Танюшка шлепала его по голове мягкими ладошками, и ему было приятно бродить с этой драгоценной милой ношей. Сидел на ступенях безногий чеботарь Севолод Коркин. Он объяснял летние пожары тем, что газеты много писали статей «Пусть горит земля под ногами пьяниц». Вот она и загорелась. Сереброву надоел этот анекдот, но из вежливости он посмеялся.
С дальнего конца села иной раз раздавался голос самого нужного в Ильинском человека — Сереги Докучаева.
— Где этот бог? Почто он забыл про Ильинско? — орал Докучаев, бредя по развороченной тракторами улице.
— Чо те бог, сам не будь плох, — оживлялся безногий чеботарь Севолод Коркин, предчувствуя хороший разговор, и кашлял в кулак.
— Да пусть бы камень большой сбросил на Ильинско, а то ведь вовсе в грязи потонули, — опять орал Докучаев, слабо пожимая шершавой, как терка, пятерней руку Сереброва.
Был Серега и комбайнером, и трактористом, в свободные часы, вскинув на плечо бензопилу «Дружба», ходил кроить по селу кряжи. А вот нынче пострадал Докучаев из-за своей неосторожности. Случилась незадача: валом навозоразбрасывателя захватило у него полу телогрейки. Того гляди пойдет самого трепать. А выключить мотор некому. Серега уперся ручищами в станины. Адская сила у машины — тянет, но и он не ослаб. Потом обливался, а держался, хотя казалось: вот-вот откажут руки. Когда сам собой, не выдержав единоборства, заглох мотор, Серега сел на обочину полевой дороги и не смог достать папиросу. Тряпично обмякли руки. И теперь не прошла в них эта слабость.
Глаха, жена Докучаева, не успевала справляться с домашней стиркой из-за работы на ферме. И Серега не мог теперь обстнрнуть детское бельишко. Каждый раз перед баней заходил он в лавку и будил словно впавшую от холода в спячку продавщицу Руфу.
— Есть комплекты, дорогуша?
— Ну, — говорила та, очнувшись. — Шесть?
— Шесть, — подтверждал Докучаев. Руфа завертывала в бумагу майки и трусишки.
— Садись-ко, крестник, ближе к пролетарьяту, — звал Докучаев Сереброва на лестницу. Так называл он Сереброва из-за того, что тот в давние студенческие годы работал с Верой у него на комбайне. Считал Серега, что от него зависело их знакомство.
Выбравшийся из магазина безногий чеботарь Севолод Коркин, спрятав мятую сдачу за отвороты шапки, присоединялся к разговору. Если он был навеселе, начинался невыносимый разговор.
— Дак вы уж, робята, уважьте меня. Умру, дак полномерной гроб сделайте, чтоб как с ногам, — просил Севолод. Обижало его то, что он — калека, и не хотелось ему калекой выглядеть после смерти.
— Да живи, Севолод, не шибко торопись туда, — говорил Докучаев поначалу спокойно.
— Не-е, если дак, — повторял Севолод, слезливо морща небритое лицо.
Слова его были обращены к Докучаеву, потому что не кто иной, как Серега Докучаев в печальных случаях прицеплял к трактору сани, заменявшие катафалк. По шероховатой, изорванной дороге он уже свозил на глухо заросшее елками кладбище немало своих односельчан. И вот теперь обращался к нему («в случае чего, дак») Коркин…
— Не болтай, Севолод, мать твою, — сердясь, обрывал он Коркина. — Мы что, фашисты какие, — и загибал сложный оборот речи. Севолод примолкал, мигая голыми веками.
Шел на ступеньках разговор о том, что сорвалась из Ильинского доярка Парася Соломенникова, и вряд ли удастся найти ей замену, потому что вывелись в колхозе молодые женщины. Наверное, опять группу коров придется делить между доярками. На что Докучаев, не удержавшись, снова загнул тот же оборот речи, потому что прибавлялись тяготы его Глахе.
Еще толковали мужики про то, что сбывается злая шутка Огородова, предлагавшего закрыть Ильинское, а поля засадить лесом, чтоб разводить волков. Теперь вовсе обнахалились серые — налетели вчера на жеребенка, так конюх Герман Соломин еле его отбил.
Этот разговор напоминал Сереброву вновь о том, что не успел он нынче попасть на озера-восьмеры за чернетью. Надо сходить хотя бы за боровой дичью. Облиняла осень, сквозил в изреженных лесах ветер, попахивало зазимком, а он не сделал ни одного выстрела, и тоскует сеттер-лаверак.
«Схожу, обязательно схожу», — решил Серебров в канун заветного отгульного дня и с вечера приготовил в чулане ружье, патронташ, белесую штормовку. Ни свет ни заря, тихонько свистнув Валета, спрыгнул он с крыльца на гулкую, стылую землю. В лужицах и копытных следах белел хрупкий, как сочешок, лед. Собака обрадованно заскулила, запрыгала, стараясь лизнуть хозяина в лицо.