— Возможно, — Томас уклончиво отвечал на все предположения пленного о том, что с ним будет. — А вдруг не выдержите? Как же можно играть, если за проигрыш расплачиваются другие?

Голова Фрира опять заметалась по подушке, лоб складками пересекли морщины.

— Нет, — выдохнул он. — Рисковать не могу. Надеюсь, что выдержу, но… Нет. Не могу сказать: зовите их.

— А я и не собираюсь. — Томас улыбнулся. — Да и выбора уже нет. Вы его сделали. Вы добровольно согласились говорить со мной и рассказать о себе. И кое-что уже сообщили, отказавшись от скорой смерти из боязни повредить друзьям. — Томас нарочно подчеркнул, что выбор уже сделан, да к тому же еще из самых благородных побуждений, а чтобы подстегнуть пленного и вырвать неохотное согласие, добавил: — Точно также, как и я рассказал вам о себе, о том, что не все одобряю в политике Чрезвычайного положения, что у меня иные взгляды, чем у тех, кто был у вас вчера, и мой интерес к вам настолько велик, что я тоже готов пойти на некоторый риск.

Фрир вроде обмяк, успокоился, словно принятое, наконец, решение сняло с него тяжкую ответственность. На губах появилось даже подобие улыбки.

— Для меня обмен секретами не очень-то выгодная сделка.

— Все зависит от того, каковы эти секреты, верно? Я ведь уже говорил, что разграничиваю личный интерес и служебный долг.

— А я — нет. Я не могу.

— Безусловно, — мигом подхватил Томас. — Но в такой ситуации, как у нас, главное — принимать в расчет точку зрения другого. Вы можете сыграть на разнице между противоречивостью моих убеждений и цельностью ваших.

Это позабавило пленного, он уже откровенно улыбался, горько, скептически. Томас понял, что переборщил.

— Я только хотел показать, что вы далеко не все предусмотрели. Силы еще можно уравновесить… Настолько, что в некоторых вопросах мы будем совершенно на равной ноге. Вы сами убедитесь, что так оно и будет. Надо дать пленному понять, что, хоть выбор и сделан, он волен переменить решение.

Фрир еще слегка хмурился, но уже не потому, что трудно было сразу решить, как вести себя, а скорее от удивления, что все так неожиданно обернулось. Он было сжался, готовый к прямому удару, а тут оказалось, что настойчивое, почти неприметное жужжание над ухом, против которого он даже не удосужился обороняться, и было очередным испытанием. Он не вдруг понял, в чем дело, и это было так странно, что толком он даже не мог сообразить, стоит ли успокоиться или надо еще больше быть начеку. А Томас деловито гнул свою линию. Ему удалось втянуть пленного в разговор, и несколько раз они чуть ли не вместе усмехались невеселым шуткам. В общем, получилось неплохо; а теперь, если поразмыслить, пожалуй, не следует поддаваться соблазну и затягивать первую беседу. Лучше уйти сейчас, пока между ними не возникла стена отчуждения; это только укрепит его позиции.

— Ну, на сегодня хватит. При вашем самочувствии не до болтовни, — сказал он с коротким смешком, означавшим, что его ирония понятна обоим. — Я еще вернусь.

Лицо Фрира опять ничего не выражало, но эта перемена лишь подчеркивала, насколько он воспрянул духом* к концу визита, хоть и старался это скрыть. Светлые глаза снова были прикованы к крутящимся лопастям вентилятора.

Да, — подумал Томас, — неплохо получилось, совсем неплохо; но когда все слишком гладко, это тоже опасно — теряешь осторожность. Не забыть при случае поддержать веру пленного в самого себя, сделав вид, что он так и не смог вызнать у него чего-то, что ему нужно. И самое главное — не перемудрить в обвинениях, не то это заведет в такие дебри лжи, такие пойдут хитрые ходы, что и предусмотреть нельзя.

Томас встал и тихонько вышел из палаты.

У решетчатой двери стоял Прайер и смотрел на залитую солнцем зону.

— Ну что?

— Я его пальцем не тронул, если вас это интересует.

— А удалось заставить его разговориться?

Но Томас понимал, что в разговоре о допросах нужно соблюдать не меньшую осторожность, чем на самих допросах.

— Я еще вернусь сегодня. Никого, кроме меня, не пускать.

— Послать за вами, если он попросит пить или еще чего-нибудь?

Томас задумался:

— А что ж, идея неплохая. Пусть привыкает к мысли, что он все может получать только через меня. Я буду забегать, а если понадоблюсь, вы меня всегда найдете в конторе или в столовой. Спасибо за совет.

Он вышел на слепящее солнце и сам удивился, как же он устал — точно весь долгий день просидел за рабочим столом. Все прошло довольно удачно, а он был чем-то подавлен. Невольную жалость вызывал распростертый на постели человек, устремивший неподвижный взгляд вверх, словно он хотел оградить зрение и мозг от обступившей его со всех сторон ненависти. Поднять оружие на своих соплеменников, распалить их ярость против отступника и вдруг очутиться в полной их власти. Томас тряхнул головой: вовсе ни к чему, чтобы такие мысли слишком занимали его воображение. Конечно, в какой-то мере придется ставить себя на место этого человека, чтобы шаг за шагом рассчитывать, как действовать дальше, но только не проявлять сочувствия. Да он и не сочувствовал пленному. Он просто на миг увидел себя раненым, беспомощным, окруженным врагами — это был отголосок того, что он пережил в войну, когда неясное понятие «враг», против которого он сражался почти безотчетно, вдруг материализовалось в живых, жестоких людях — и он попал в их руки. Но там, в лагере, кругом были свои, а тюремщиками служили враги. А тут все равно как если бы он, Томас, вместо легкого недоверия вызвал бы всеобщую ненависть и презрение соотечественников здесь, в Кхангту.

Вот что, наверное, нейдет с ума у пленного, вот отчего морщится его лоб и болезненно кривятся пересохшие губы: ведь, несмотря ни на что, он принадлежит к той же расе, что и те, кто взял его в плен. Измените весь строй своего мышления, откажитесь от всех принципов и идеалов, все равно останется масса мелочей, пусть совсем незначительных — обороты речи, полузабытые песни, самые простые привычки, — которые будут напоминать о себе, сколько бы вы ни твердили, что окончательно порвали со своим прежним миром. И когда ему задавали вопросы на родном языке, пленный не мог не заметить, как много общего связывает его именно с этим миром, и тут уж никуда не денешься.

Это стоит использовать, решил Томас. Например, как-нибудь вечерком послать солдат под окна изолятора: пусть поют старые песни времен прошлой войны; в другой раз дать Фриру книги, которые он, вероятно, читал в юные годы, когда жадно впитываешь любые впечатления: как знать, может, что-нибудь в этом роде, искусно подогретые воспоминания прошлого, как бомба, разорвутся в его мозгу, и стройное здание политических убеждений взлетит на воздух? Попробовать стоит. В глазах тех, кто захватил его в плен, Фрир нарушил все принципы белого человека, так как стер самую простую и очевидную грань между воюющими сторонами, однако ведь и в его душе все это должно было вызывать не меньшее смятение — смятение, которое и поможет Томасу сыграть на чувствах пленного.

Прохлада солдатской столовой соблазнила его, и Томас сделал остановку по дороге на противоположный конец зоны. Он взял стакан прохладительного, пил маленькими глотками, не отходя от стойки, и наблюдал за солдатами: в свободные от дозора часы они растягивали время завтрака до обеда, разленившиеся, сварливые, упавшие духом. Вот еще один пример бесплодной траты человеческих сил в расколотом надвое мире. Приятно сознавать, что он, Томас, именно тем и занят, что пытается наладить разумный контакт между двумя лагерями, которые грудь с грудью столкнулись на всем земном шаре. Он испытывал даже нечто вроде подлинного волнения, считая, что берет на себя роль идеологически нейтрального лица, и с риском быть заподозренным в измене, одерживает блистательную победу. Только бы ему дали время, позволили довести дело до конца!

Томас уже дошел до своего отдела и занялся повседневной бумажной писаниной, а мысли его все возвращались к неожиданно подвернувшейся ситуации; он перебирал все возможности, рассматривал их в более широкой перспективе и намечал новые и новые ходы в кампании, которая выходила далеко за пределы уговора с Лорингом и Шэфером.