Изменить стиль страницы

— Но я был неумолим, — заявлял он. — Никакого помилования! Пошел в задницу, с какой стати мне его жалеть?! Бац по башке — и дальше.

В каждой истории была своя изюминка, Эди буквально на глазах перевоплощался в этих немцев, оказавшихся перед его танком, и у каждого нового героя был свой характер. Старики, женщины и дети все теснее смыкались вокруг него и радовались: мы же тогда еще не вполне понимали всю жестокость войны. Эди заразительно смеялся, веселил нас, при этом по своему обыкновению беспокойно поглаживал себя по животу. Чувствовалось, в глубине души Эди потрясен, быть может, он и сам содрогался от ужаса перед своими поступками, вспоминая страшные подробности эпизодов, которые передавал нам в общих чертах. Когда мы успокоились и чуточку посерьезнели, он попрощался и ушел.

Вернее, хотел уйти, но я перехватил его. Я вовремя сообразил: рано или поздно Эди, устав рассказывать, отправится в казарму на Венское шоссе, откуда он пришел, поэтому я загодя побежал на угол Поледельской улицы. Когда он возник передо мной, приводя в порядок форму, ведь его тормошили кто во что горазд, я не мог сдержаться и расплылся в улыбке, так это напоминало хорошо устроенную засаду.

— Пойдем, малыш, — сказал Эди и, как в старые добрые времена, протянул мне руку.

Я схватил его широкую, слегка вспотевшую ладонь, и мы поспешили к трамвайной остановке; я был рад, что наконец-то мы вдвоем, что наша дружба возобновляется, хотя он выглядел удрученным, задумчивым.

— Как ты полагаешь, — спросил он меня, — я много лишнего наболтал?

— Не знаю, — пожал я плечами еще и оттого, что мои пальцы были зажаты в его потной ладони. А потом и я задал вопрос: — Неужели все, о чем ты говорил, правда?

— Конечно, правда, — ответил он. — Иисусе Христе, было-то куда страшнее!

— Тогда не переживай. Обойдется.

Мы шли вдоль забора, окружавшего фабрику клея, вдруг Эди подскочил и вырвал руку.

— Смотри-ка, черт побери, трамвай уже у Святого Креста! — воскликнул он и припустил во всю прыть.

— Беги! — закричал я и понесся вслед за ним, только пятки засверкали. — Беги! Успеешь!

И правда, он успел. Прежде чем на Савской к трамваю ринулись пассажиры и вожатый дал звонок, Эди вскочил в вагон; я видел, как он, стоя рядом с кондуктором, оправлял гимнастерку, которая на бегу выбилась из-под пояса. Я провожал взглядом трамвай, пока он не скрылся за фабрикой. Я запыхался, зато был доволен, можно сказать, счастлив. Конечно, мы с Эди расстались, так и не успев наговориться вдоволь, но то, что он услышал звонок трамвая, отправляющегося с остановки у Святого Креста, казалось мне хорошим, отличным предзнаменованием. Это, несомненно, доказывало, что долгое отсутствие и участие в кровавых боях не убило в нем особого чутья, которое было присуще только нам, жителям Зеленой Ямы, когда мы попадали в город; да, несмотря ни на что, он остался нашим, своим, зеленоямским. И хотя теперь Эди опять покинул нас, было яснее ясного, что он обязательно вернется, потому что ни на миг не прерывалась его связь с отчим краем: как увез его трамвай, так и привезет назад.

Вскоре возвратилось несколько бывших лоботрясов и бездельников. Во-первых, те, кого немцы угнали на принудительные работы и на кого партизаны великодушно смотрели сквозь пальцы: мой брат, Вое Есенек, Людвик Дебевц и иже с ними… В один прекрасный день их матери получили повестки с требованием явиться за сыновьями в канцелярию в Шентвид. Мы с матерью тоже отправились туда, домой возвращались на трамвае, ребята разряжены кто во что: мой брат был в летней форме немецкого летчика, английских солдатских брюках и американских валенках, в таком виде союзники передали его югославским войскам после того, как привезли из немецкого лагеря для военнопленных, что недалеко от Марселя. Потом стали возвращаться интернированные, первая партия прибыла из Маутхаузена…

Зеленая Яма ожила. На улицах и перекрестках стало людно. Правда, вернулись не все, и мы знали, что в прежнем составе нам никогда уже не собраться, ни на этом, ни на том углу: стадо известно, что погибли Винко Почервин и Камникар, и все-таки нас опять было много. Так много, что о некоторых, след которых затерялся после войны: Марко Селане, Стане Коленце и им подобных, — даже не вспоминали. Казалось, помнил о них только я, и только я, похоже, относился всерьез к смерти Винко и Вики, и радость, вызванная возвращением друзей, не могла уничтожить горечь утрат. Я приветствовал живых, а с мертвыми должен был прощаться. Я спрашивал себя, где же Шкоберне Цирил и Метод, братья Межнары, все Преки, где Винко Тержан, Янез Бассин и Штефан Вижинтин, но вслух я о них не заговаривал: как-никак, опять собиралась наша большая компания. Правда, мы встречались теперь не у фонаря на углу Безеншковой и Звездной улиц, а в другом месте, веселые куплеты уже не пели, их сменили жаркие споры, и все-таки это была наша зеленоямская компания, сплоченная, как семья, даже более многочисленная, чем прежде, ведь нынче к молодежи часто присоединялись взрослые… Мы заняли Дом святого Винцента и дом приходского духовенства, через дорогу, — виллу с садом, которая раньше принадлежала священнику и капеллану, а теперь стала нашим вторым домом. Старшие обосновались в верхних, светлых и просторных комнатах священника; молодежь заняла нижний этаж, квартиру капеллана; все двери были распахнуты настежь, и самым оживленным местом была лестница, где всегда толпились люди. В комнатах второго этажа было поспокойнее, зато внизу стоял шум, слышались шутки, молодежь, завладев жилищем капеллана, проникала в его сокровенные тайны, самой любопытной из которых оказались любовные послания, их писали бывшему хозяину квартиры зеленоямские девушки, члены общества Девы Марии.

Я почему-то не мог веселиться от всей души, как, например, Петр Матул или Мариан Пребил. Их отцы вернулись из партизанских отрядов в офицерских мундирах, и оба парня сразу задрали носы, хотя до окончания войны знать не знали, удалось ли их отцам после капитуляции Италии пробраться к партизанам, или же они попали в лапы к немцам. В придачу надменные сопляки нарядились в галифе и сапоги; все было сшито на заказ, подогнано под их тщедушные фигурки, ткань и кожу родители получили на специальном складе.

Мой же отец не вернулся из плена, ни одной весточки от него не было, так что в Доме святого Винцента меня считали сиротой. Из захваченного имущества капеллана мне выделили один костюм: темный пиджак и темные брюки. Это были мои первые длинные брюки, я так долго мечтал о них, и вот, наконец, мечта сбылась, я безумно им радовался. Правда, они были мне сильно велики, широки, но именно поэтому они и смотрелись, одно плохо: их нельзя было носить с ремнем. Как только я затягивал ремень, сзади надувался огромный пузырь, а штанины болтались сами по себе; пришлось смириться с подтяжками, которые я скрывал под пиджаком. Теперь я всегда ходил в костюме, отчего смахивал на капеллана, выделялся в толпе, не говоря уже о том, что выглядел как нищий или клоун. Я не мог веселиться от всей души еще и потому, что всегда был сдержаннее своих сверстников. И ни за что на свете я не стал бы вместе со всеми глумиться над Марией Селан.

Как только девушка, желая подышать свежим воздухом, появлялась у своего окна, в доме напротив жилища приходского духовенства, парни были тут как тут:

— Что, тоскуешь?

Все до последнего радовались ее беде, глядя на ее осунувшееся лицо.

Я же не смел обратиться к ней на «ты», что уж говорить об остальном. Я вспоминал о Йоже Преке, об их любви, вспоминал, как совсем недавно точно завороженный шел за ними до Ташкаревой рощи, поэтому не мог вот так, вдруг, наплевать на все это. Я чувствовал, ребята издеваются над Марией не только потому, что она любила агента домобранов, которому в конце концов прямо на улице вывернули карманы и спровадили из города как вора; ими руководили злоба, зависть, парни мстили девушке за то, что не они удостоились ее любви. Мария была красивой, очень красивой барышней.

Я не порвал связей и с Павле Преком. Мы продолжали встречаться, хотя меня не покидало чувство вины перед другими моими друзьями, поэтому после каждого свидания с ним я отправлялся писать или рисовать что-нибудь для стенной газеты, стремясь сохранить душевное равновесие, я угождал и тем, и этим, и еще долгое время после окончания войны у меня не было ни минуты покоя: хочешь жить, умей вертеться…