Изменить стиль страницы

— Мой будет убивайт его! — кричит Шульц.

— А вот это и совсем пустые слова, на ветер ты их сказал, — успокаивает его Мальцев. — Никого ты тут пальцем у меня не тронешь, а если попытаешься, тебе же самому хуже будет, своими боками поплатишься. Давай-ка, брат, бросим пустое говорить, а потолкуем о дельном, зачем я тебя и позвал. Ведь что у нас с тобою получается? Постольку поскольку теперь уж мои собственные стекловары умеют варить рубин, то, ты сам понимаешь, держать мне тебя на фабрике нет никакого смысла. И я прикажу завтра же дать тебе расчет. Ты завтра же можешь и восвояси в фатерланд свой отправляться. К празднику как раз и дома будешь, встретишь его в семье родной. Как ты сам на это смотришь, Гендрик?

Час от часу не легче! Шульц таращит глаза. Как же так? Его, Генриха Иоганна Шульца, выгоняют как паршивую собачонку раньше срока! Но у него же с генералом заключен контракт на полный год, и там сказано, что в случае чего генерал должен уплатить ему неустойку, выдать ему жалованье за весь год. Так пусть ему и заплатят эти деньги, иначе он отсюда не уедет, он будет судиться с ним, с этим Мальцевым.

— Герр генераль, ви платийт мне деньги за полный год, в контракт так написан, — говорит Шульц Мальцеву.

— Правильно, в моем контракте с тобою такой пункт есть, — соглашается Мальцев. — И я бы тебе уплатил эти деньги, денег у меня много, мне их не жалко. Только вот дело-то в чем, Гендрик Иванович, да еще и Жульц. Скажи-ка, брат, по совести, положа руку на сердце, на сколько сотен ты меня объегорил, сколько ты прикарманил из тех золотых, что тебе выдавали на варку золотого рубина? Поди, за тыщонку перевалило? Ведь ты ровно половину из того, что получал из кассы, в карман клал. Так вот мы с тобой давай так и сделаем: ты мне возвращаешь то, что украл у меня, — это подсчитать не трудно, там, в ведомости-то, всё записано и твои росписи есть, — а я прикажу выдать тебе то, что полагается по контракту нашему с тобой. Согласен?

— Нет! Мой будет с вами судийт, подавайт суд, — говорит Шульц.

— В суд? — Мальцев снова захохотал. — Да голова ж твоя садовая, ты сначала подумал бы, а потом говорил. У нас есть пословица одна: «С сильным не борись, а с богатым не судись». Вот и учти это. Я и сильный, и богаче тебя. Судьи наши у меня все в кармане сидят. Да ведь и закон-то на моей стороне. Ты ж обворовывал меня на каждом горшке. И если ты подашь на меня в суд, то не будь я Мальцев, если не упеку тебя в тюрягу за мошенничество. Я сам и на суде-то не буду, у меня для этого адвокаты есть, а они суду предъявят ведомости с твоими росписями, заключение комиссии о том, сколько на самом деле нужно класть золота в каждый горшок, чтоб сварить этот рубин. Ведь теперь всё известно, никакого секрета уж нет — Сенька разгадал его. Так что решай, Гендрик, сам, как тебе поступить повыгодней для себя. Тогда уж пеняй, брат, на себя, когда в каземате очутишься. А что тебе тогда не миновать его, каземата-то тюряжного, в атом можешь не сомневаться. Всё! Ауфвидерзепн! Будь здоров, милый человек!

Шульц и не помнил, как он вышел из кабинета генерала, как очутился на улице. Что генерал прав, обещая ему тюрьму, — это Шульц понял. В суд он подавать не будет. Конечно, не будь у него у самого рыльце в пуху, он бы подал, а вот в том-то и дело все, что генерал прав: он легко докажет, что Шульц деньжонки у него прикарманивал. А это же, конечно, воровство, иначе как же это назовешь? А за воровство известно что по закону полагается.

Единственный и самый правильный выход для него сейчас — это подчиниться воле генерала, собрать свои вещички и уехать отсюда поскорей в свою Богемию, что он и сделает завтра же, как только ему дадут в конторе фабрики расчет.

Шульц уже хотел было пойти к Шварцу, на квартиру свою, и начать там заблаговременно укладывать чемоданы. Но вдруг он вспомнил про главного своего врага, виновника всей беды, Сеньку, и почти бегом побежал к проходной фабрики в гутенский цех в надежде застать там Сеньку и надрать ему напоследок уши. А если это и не удастся ему, то хоть изругать его вдосталь, сказать ему, что он самый скверный, самый вредный мальчишка из всех, каких он только встречал в своей жизни. Ведь не будь его, паршивца этого, совсем, ну совсем бы все по-другому было у него, Генриха Иоганна Шульца, совсем бы иначе шли его дела в этом проклятом Дятькове.

Сенька и Данила Петрович и даже Степан Иванович с Павлушкой находились возле своих горшковых печей. Время как раз было такое, когда Степан Иванович только что закончил с Павлушкой варку на своей печи, а Данила Петрович и Сенька пришли начинать варку на своей.

Шульц как буря кинулся было к Сеньке. Он бы, пожалуй, и сцапал его опять за уши, не прегради ему путь Данила Петрович и Степан Иванович.

— Полегче, полегче, — говорит ему Степан Иванович. — Ты что, аль взбесился? Чего к мальчонку пристаешь? Что он сделал тебе?

— Он погубил мой карьер! Он украль мой секрет! Он маленький русский свинья и большой жулик. Мой желайт его убивайт! — орет Шульц, порываясь к Сеньке.

— Ну, это ты оставь, — вразумительно говорит ему Степан Иванович. — Ты тут теперь никто, они теперь не подвластны тебе. Они уже не помощники твои, а сами по себе, а ты сам по себе. Так что лучше успокойся.

— Мой не желайт успокойся, мой будет убивайт этот маленький русский свинья и большой жулик, — продолжал Шульц.

— Сам ты свинья, и не маленькая, а большая. А уж жулик такой, каких и свет не видел. Мы-то с тятькой золото у генерала не воруем, а ты вот крал, каждый раз прикарманивал половину того, что тебе давали, — отвечает Сенька Шульцу на его ругань, для осторожки все же отскочив подальше от него. А то как схватит — дожидайся потом, пока тебя выручит тятька или дядя Степан.

Шульц долго еще разорялся в гуте, ругался и на Данилу Петровича, и даже на Степана Ивановича, говорил, что они тоже жулики. И не только они, а и все тут нехорошие люди, плохой народ, все плуты и жулики. Он больше не будет тут жить и работать, его нога больше не будет в этом распроклятом Русланд. Тут только Данила Петрович и Степан Иванович поняли, в чем дело.

— А-а-а! Так, значит, генерал тебе отставку дал, выгнал тебя, не нужен ты больше ему? — говорит Степан Иванович. — Ну что ж, тогда будь здоров, браток, скатертью дорожка!

— Я сам не желайт быть тут, поняль? — хорохорится Шульц перед Степаном Ивановичем и Данилой Петровичем. — Мой свободный человек, а вы крепостной раб, вот кто вы!

— Ладно, ты нас этим не кори. Будем и мы свободные, дай срок, будет и на нашей улице праздник.

Шульц, накричавшись вдосталь, так же вихрем, как и появился, вылетел из гуты. И побежал уж теперь без всякой задержки домой, на квартиру, — ему надо было собираться в дорогу. А укладываться надо исподволь, не торопясь, как это принято у них там, на родине. Немцы любят делать всё обстоятельно, с толком да расстановкой…

На другой день Генрих Иоганн Шульц уехал из Дятькова. Только теперь он ехал не на тройке лихих коней, не в карете генеральской и рядом с его превосходительством, а в поезде пассажирском. У Мальцева по его узкоколейке ходили теперь и пассажирские поезда, от Брянска до Песочни, два раза в сутки, туда и обратно. Шульц ехал в поезде на Брянск.

Но, бог ты мой, что же это был за поезд! Вагончики махонькие, Шульц со своими чемоданами еле протиснулся в двери одного из них, а самое главное, он, поезд-то этот, не идет, а тащится, ползет как черепаха. А на станциях и разъездах стоит-стоит по часу, а то и больше, просто сил никаких нет. От Дятькова до Брянска, вернее, не до Брянска самого, а до Радицы паровозной, где у генерала завод вагоностроительный и паровозный, нет и пятидесяти верст, а поезд шел больше шести часов!

Шульц всю дорогу ворчал и ругался, ворчал на всё и вся, на Русланд, на Мальцева, а больше всего на Сеньку.

Глава двадцатая Пир во дворце

Пасха самый главный праздник был в те времена на всей Руси. Три дня не работали заводы и фабрики его превосходительства, всем давался отгул. Три дня попы пели молебны по соборам и церквам, ходили с иконами по домам. Пасхальные праздники самые доходные для них, попов и дьяков: за пасхальную неделю они зарабатывали столько, сколько в иной год не задьячишь. Целую неделю на колокольнях звонили вовсю и как попало колокола. В эти дни мог всякий, у кого только охота к тому была, забраться на колокольню и звонить сколько его душеньке завзгодно. И конечно, больше всего любили трезвонить ребятишки-сорванцы.