Изменить стиль страницы

Жутко, страшно убивать. Но кому-то ж это надо, может, господу-богу?.. И еще не раз и не два ходил в атаку солдат и убивал… И зачерствело сердце, и казалось, ничто не могло сдвинуть его с круга, но и тогда, стоило вспомнить об убиенном им, и тягостно становилось, и боязно, что-то происходило, копилось в нем, нет, не злость на супостата, ее как раз не было, другое что-то, может, понимание собственной сути. И среди ночи вдруг спрашивал у себя:

— Кто я есть, чтоб судить про людей и нести им смерть?..

Скажи солдату раньше, на родной Рязанщине, что эти мысли будут тревожить по ночам, удивился бы, привык все принимать на веру, сказано: это хорошо, а это плохо, тем и живи и не ищи ничего больше, все остальное от лукавого, сидит, окаянный, в каждом из нас и точит, и точит. Случается, и одолеет.

Бывал солдат жесток в бою, а наедине с собою, куда ж денешься-то, мучило нечаянное, но это лишь с виду нечаянное, а в сущности, и и сердца зрело, когда-то и сломает все в нем и сделается заглавным, горькое и возвышающее над теперешним, сумасбродным, никому не надобным делом.

— Ты понимаешь, браток, виноватость во мне живет, и так закручивает, так расталкивает все во мне, я уж думал, ничего нету, окромя ее. Да, видать, ошибся. Вот увидел тебя на перроне — и разом нахлынуло… Потащился следом. Прости, браток.

Солдат говорил, а Бальжийпину казалось, что это он сам мучительно пытался понять, что творится с ним. Но попробуй разберись, когда все так кручено-перекручено! Странно, эта душевная колготня не давила, не стесняла мысли, она была светлая и ясная, звала куда-то, только зов был едва слышен сердцем, слабый, оборотишься в его сторону, а уж исчез, растворился в сумятице чувств.

Бальжийпин проводил солдата, усадил в вагон, а потом пошел знакомой таежной тропою, оскальзываясь на взлобках и трудно выбираясь из глубоких, искристо-белых, сразу же у тропы, сугробов.

Далеко па востоке льется кровь вопреки не только рассудку, но и совестливости, которая, как думал Бальжийпин, живет в людях. Он чувствовал, что на полях сражений, бессмысленных, никому не надобных, растоптана совестливость. И даже если война закончится завтра, люди еще не скоро обретут душевный покой. Он мог смириться с чем угодно, по только нс с этим.

Он шел по тропе, и тайга окружала его со всех сторон. Прежде она вызывала в нем чувство смущения. Огромная, из края в край, казалась холодной и суровой и не всегда доброй по отношению к нему. Нс то что степь… Не умел увидеть слабого пожелтевшего ростка близ высокого дерева, легкой байкальской волны, которая вдруг коснется каменистого берега, а потом, словно бы ошалев от прикосновения к земному теплу, не захочет уйти и, стекши в промоины, будет долго стоять там, пока не сделается паром. Он не умел увидеть этого, а только тайгу во всей ее огромности и древнее сибирское море, пускай и величавое, но все ж недоступное людскому разумению, отгородившееся от него тайною, сквозь которую едва ли можно пробиться. Бальжийпин долгое время чувствовал себя в тайге слабым и беспомощным, и это чувство угнетало, но с каждым днем все меньше и меньше. И вот наступил день, когда чувство собственной слабости и беспомощности, которое испытывал, оказавшись лицом к лицу с тайгою, уже не угнетало, а казалось естественным. Что ж из того, что он песчинка па дне моря, коль скоро и эта песчинка надобна?.. Каждая на своем месте, и все рядом, тысячи, миллионы песчинок, и не тесно им на морском дне.

Еще летом Бальжийпин видел в тайге цветок, ярко-синий, полыхающий… Захотелось подойти поближе, но что-то словно бы удерживало, не давало сдвинуться с места, сила какая-то, которая, как думал, шла от цветка. И все же спустя немного сделал шаг-другой и нагнулся, чтобы получше разглядеть диковинный лесной цветок, по тот словно бы с неудовольствием начал отодвигаться, тускнеть, становясь все меньше, и, когда рука Бальжийпина готова была коснуться стебля, цветок завял, сделался травинкою, которых в тайге великое множество, рослые, с тонкими немощными стеблями, они всегда под кронами деревьев, и солнце едва ли достает до них своими теплыми благодатными лучами. Поглядел на тусклый стебель с растерянностью, поднялся на ноги и побрел прочь. Много дней и ночей прошло с того дня, а все ж нет-нет и вспомнит про лесной цветок и почувствует на сердце беспокойство. Вдруг да и подумает, что все, происходящее с ним, живущее в нем, в близких людях, коротко и беззащитно и скоро исчезнет. Шел как-то вечером по лесу, увидел: сидит па нижних, близ земли, ветвях дерева сокол-шестокрылец, удивился — эта птица никого не подпускает к себе, своевольна и горда. Постоял и раздумье, подошел поближе. Но сокол словно бы не. замечал его, продолжал все так же сидеть, спрятав под крыло голову. И тогда он свистнул, бог знает для чего, может, проснулось в нем что-то, азарт какой-то, и птица услышала с явственно осязаемой неуверенностью посмотрела па человека, а потом взмахнула крыльями… На мгновение зависла в бледном, заметно потускневшем небе и, точно обессилев, пала па землю… Он подбежал к тому месту, где нала птица, недолго бродил промеж деревьев, но так и не нашел ее, а потом засомневался, действительно ли видел сокола или почудилось, что видел, а на самом деле никакой птицы не было?.. Но что-то в нем, чувство какое-то, быть может, то самое, шестое, упрямилось, не желало соглашаться. А спустя немного свою встречу с птицею, которая, блеснув в небе, исчезла, посчитал за знак. Скорее, недобрый знак. Живя среди природы, изредка встречаясь с теми, кто привык относиться к природе как к верхнему существу, обладающему разумом и чувствами, и все, идущее от нее, подчас самое невероятное, принимать на веру, Бальжийпин и сам мало-помалу начал приближаться к этим людям в своем мироощущении. Он хотел бы сделаться одним из них, во всяком случае, стремился к этому, догадываясь, что они ближе стоят к природе, а может, уже есть часть ее. Да, в чем-то благостном он уже приблизился к ним, и потому встречу с диковинным цветком, а потом и с птицею принял за знак. Сделал так, как сделали бы и люди, кто ко всему сущему относился с благоговением и с уверенностью, что происходящее в природе имеет смысл. И он стал ждать беды. Нет, это не было ожидание, о котором только и думают. Это было смиренное ожидание, напоминало о себе изредка, в те минуты, когда в жизни Бальжийпина происходило что-то не совсем привычное. Однако во все остальное время он чувствовал себя неплохо и поступал так, как хотелось. Тем не менее сдвиг в душевном состоянии нет-нет да и давал о себе знать.

22

Филимон Лохов нынче в силе, денежка завелась, куда против нее? Велел крикнуть себя на деревенском сходе старостою, и — крикнули… Думал поставить новую избу на отчем подворье заместо старой — осела изрядно, окошки едва ль не вровень с завалинками… По потом решил сделать по-другому. Зашел как-то на подворье к бывшему деревенскому старосте: просторно и ладно, соринки не встретишь, а уж изба — на удивление — весела и высока, зажмурился, разглядывая узоры на ставнях и па ярко крашенных царских воротах. А хозяйка тоща, и парни тоже худые, мосластые, воротят нос, слова доброго не услышишь. Помнилось: не но чину им изба… Сказал хозяйке, чтоб уступила, за деньгами не постою… Обиделась, залетела в сенцы, слезьми обливаясь, сыскала голячок — и на Лохова, как на вшу какую-то… Зря она!.. Зря!..

Лохов на злое дело не памятлив, вроде бы позабыл про унижение, случившееся на виду у честного люда, а только засела в голове думка про избу бывшего старосты. И впрямь, не по чину нм изба… А мне бы в самую пору. Кто я есть нынче? То-то… И начал мало-помалу раскручивать: то покосу не додаст вдове в мирской дележ, то повинность, от которой одна морока, прибавит, то в нечаянный расход введет, взяв с сиротского подворья подводу на извоз… Дивились на деревне Филимону: давно ли был свойский с головы до ног, в мозолях и шишках от многотрудной крестьянской работы? Был, да, видать, весь вышел… Не отступал от своего. Уж куда только вдова не подавала жалобы, кому не кланялась слезно. Все понапрасну: на глазах худело хозяйство бывшего старосты, работники за версту обходили некогда богатое подворье, сказано было: с Лоховым лучше не ссориться, — и вот наступил день, когда, отчаявшись, пришла вдова к Филимону, уронила жалобно: