– Человека жаль, – заметил равнодушно Рулев.

– Да, – повторил Вальтер. – На счастливую жизнь он имел такое же право, как вы или я. А ведь это не один погибающий ребенок.

Рулев засмеялся.

– Их гибнет по крайней мере вчетверо больше, чем остается в живых, – отвечал он на вопросительный взгляд Вальтера:

– Разве это так и должно быть?

– Конечно, нет. Но я полагаю, что нам с вами не стоит и говорить об этом: зло мы видим и делаем, что можем.

– Отчего мы так мало можем! – горько проговорил Вальтер.

Быстро темнело; ветер стихал; река бежала точно тише; камыш точно засыпал, а вдали за рекой, на утесе, развели огонь, и медленно опускалось и поднималось его пламя. Города не стало видно, и не было слышно кругом человеческого голоса, только перелетали птицы, и вдали слышался гул из города, точно быстрый топот лошадей в степи. Пишу эту картину не ради ее самой, а потому, что Рулев и Вальтер были люди, в которых ночь в поле, в степи или лесу, на берегу реки, с свободно веющим ветром – шевелила в памяти много разных воспоминаний и делала беседу друзей более интимною.

Рулев заговорил откровеннее.

– Отчего, – сказал он, повернувшись к Вальтеру: – вы не русский, а любите нашего простолюдина, как можно любить человека, только сжившись с ним, да и горе его разузнав основательно.

– А оттого, – сказал он тихо, – что с тех пор, как я, начал думать о людях, я жил только среди этого народа. Землю я видал только русскую, песни слышал только русские и другой жизни не знаю.

Вальтер подумал немного и опять продолжал:

– Горе его я тоже знаю, но сил избавиться от этого горя пока не вижу – это-то и горько… Я, Степан Никитич, полжизни даром шатался, а так, без дела, тяжело жить… Какое же дело?.. Ну, ребенка вот накормил… Что же дальше?

– Сил нет, так создавайте их, – заметил Рулев, – хоть жить учите…

– Приходится и жить учить…

– Да, наконец, и силы есть, если на то пошло, – прибавил Рулев, вставая, бросил папироску и отправился к мальчику. Тот медленно сматывал змей, прислушиваясь к его трещанью.

Вальтер думал, как действовать дальше, чтобы Рулев лучше узнал его и отбросил всякие намеки и околичности. Обратно поехали в лодке: Рулев вызвался гресть, и лодка быстро пошла по тихой и темной реке.

– Вы здесь ни с кем не знакомы? – спросил Вальтер.

– Хорошо ни с кем почти.

– Хотите вы познакомиться с одной умной девушкой? – она здесь учительницей.

– Познакомьте, – сказал лаконически Рулев, ловко и весело работая веслами.

– Она моя невеста, – прибавил Вальтер, принимаясь за руль.

– Познакомьте, – повторил Рулев.

Мальчик, улегшийся на дне лодки, долго присматривался к блещущим при свете месяца веслам и потом запел в такт гребли какую-то монотонную песню.

XII

Вальтер познакомил Рулева с учительницей Тиховой. Вот и еще личность, с которой Рулев несколько сошелся и имел на нее влияние. Тихова действительно, как говорил Вальтер, была умная и добрая девушка. Как и большая часть наших женщин, она мало видела, мало испытала и, говоря короче, была создана не полною жизнью ее времени, а жизнью тесного кружка, в котором ей приходилось действовать. Созданная этим тесным кружком, она, естественно, не могла иметь широкого, светлого взгляда на жизнь, хотя и в ней бессознательно выражались иногда еще не совсем уясненные потребности современного человека.

Тихова была умная и работящая девушка. Она ребенком еще постоянно работала с матерью. Мать пела за работой кольцовские песни: скоро и дочь, ради этих песен, выучилась читать, а потом и мать и дочь распевали вместе. Был тогда у девочки брат, теперь где-то убитый. С братом этим она ходила по утрам к родственнице, учившей их тому немногому, что она сама знала. На улицах брат, – на том основании, что он мальчик, а она девочка и ходила очень тихо, – сталкивал ее в канавы, прогонял прочь, и бедная девочка горько плакала, не отставая все-таки от брата из страха заблудиться. Она была в таком же положении, как собачонка, которую на улице бьет капризный ребенок, которая визжит, страдает, но опять-таки бежит за этим ребенком. Жаловаться матери девочка не хотела и кончила тем, что перестала любить брата и привязалась к одной только матери. В вечном разговоре с матерью за работой в тихой комнате, где перед образом спасителя постоянно горела лампадка, девушка, взросшая на поэзии, под влиянием горячей любви и нежности, сделалась религиозной.

Мать отдала ее в женское училище; девушка прекрасно кончила там курс, да там же и осталась, уже в качестве учительницы. Точных и самостоятельно усвоенных знаний она, конечно, не имела, но все-таки знала больше других в ее летах девушек.

Она была красивая, стройная. Русые волосы ее маленькой головки были густы и необыкновенно мягки, немного бледное лицо очень нежно. Ходила она легко, говорила спокойно, и любимая ее привычка была – во время разговора облокотиться на стол или ручку кресла, опуститься щекой на свою бледную руку и пристально смотреть своими выразительными глазами на лицо говорящего. И сидела она неподвижно, лицо ее было внимательно и задумчиво. Случайно познакомилась она с Вальтером. После сидячей работы она любила иногда гулять за городом в поле, – она и ходила с Вальтером и с какой-нибудь из своих учениц.

Вальтер привык к ней, полюбил ее и рассказал ей свою жизнь без всяких утаек. Не мудрено, что к нему Тихова тоже привязалась. Теперь они считались уже женихом и невестой.

Рулев держался своего убеждения, что когда предстоит дело и есть силы, то нужно действовать, нет сил, так нужно искусственно создавать их. Он видел в Тиховой девушку умную, да еще занимающуюся таким делом, как воспитание, поэтому считал полезным передать ей свой взгляд на жизнь и воспитание. – Не все же спокойной посредственностью наслаждаться и в самодовольствии жить, думал он. Пусть узнает другие требования и мнения, поработает над ними, сравнит… Этак прочнее будет ее деятельность…

Он разбивал Тихову при каждом возникавшем споре, потому что если спорил, то всегда прежде всего выставлял строго научные, математически доказанные факты, соглашался, что они недостаточно еще полны, но предлагал, чтобы и для поддержания противного мнения выставлялись более полные или доказательные факты. Значит, ни на какие сердечные убеждения перед ним нельзя было ссылаться.

Один раз говорили насчет воспитания.

– Какое же, по вашему мнению, призвание человека? – спросила Тихова.

– Почему же вы думаете, что непременно призвание должно существовать? – также спросил Рулев.

– В таком случае весь склад частной жизни человека, по-вашему, только от него одного и зависит, что всякая случайность…

– Я никаких случайностей не признаю и не знаю, – сказал Рулев.

– Как так?.. – Тихова, конечно, удивилась.

– Не признаю, – сказал Рулев. – Случайностью прикрывают теперь наше незнание.

– Что же делать? – спросила она однажды Рулева после долгого и энергического разговора с ним.

Рулев задумался и начал ходить по комнате. «Стремления есть у ней, а есть ли силы?» – думал он.

. . . . .

Тихова ни слова не могла произнесть после этого и молча опустилась на спинку стула. Рулев горько улыбался и опять начал ходить по комнате.

– Нет, – заговорил он, мало-помалу овладевая собой. – Всякому следует делать то, что он может, и больше этого ни от кого нельзя требовать… Вот вам, например, – вам тяжело видеть страданье человека, – ну и смягчайте это страданье, где встретите: разве мало его вокруг вас и разве против него нет у вас никаких средств?

– Я мало знаю, что делается вокруг меня, – сказала Тихова, как будто в ответ на поразившие ее слова Рулева. Она знала, что если Рулев говорит что-нибудь, то имеет на это основание, но ей страшны были его слова, как послышавшийся ночью набат и крики о пожаре.

– Войдите же в эту жизнь… Войдите только, а там с вашей любовью к человеку вы сами увидите, где ваша помощь нужна будет.