– До сих пор вы умели только собак гонять – что же намерены делать теперь?

Начатое таким образом знакомство кончилось тем, что при отъезде Рулева молодой господин непременно хотел ехать за ним всюду, хоть на край света, но Рулев урезонил его остаться. В другой части края Рулев пробыл еще дольше, потому что она прилегала к его родине, да и люди встречались здесь чаще. А хорошие люди были Рулеву нужны.

Здесь же он сошелся с дельной и красивой женщиной. Она была жена лекаря. Лекарь этот когда-то учился кое-чему, знал что-то, но теперь занимался только картами и амурами. Жена его, Катерина Сергеевна, жила как и все прочие женщины, но, кроме того, много думала, много читала и воспитывала дочь как умная и дельная мать. Ей было двадцать два года; силы ее, не ослабевшие в непробудной апатии русской женщины, неизбежно требовали деятельности, а деятельности, способной занять ее вполне, у ней не было. В такой женщине муж, подобный ее несовершеннолетнему относительно мозга и сгнившему физически мужу, мог возбуждать только презрение. Рулева она увидела как первого человека, стоявшего неизмеримо выше всех ее знакомых. Рулев полюбил в свободные минуты, ради отдыха, видеться с ней; сошелся с ней, рассказал свою прошлую жизнь и планы. Не мудрено было, что она полюбила его. Полюбил ее и Рулев, как может полюбить молодой, здоровый и честный мужчина молодую и дельную женщину; часто они проводили с глазу на глаз длинные зимние вечера, но ни одно слишком смелое предложение не вырвалось у Рулева. «Замужем и живет с мужем – какого же черта мне тут мешаться?..» – думал он.

Рулев заканчивал свои дела, по обыкновению, спокойно, – только сделался еще резче и решительнее…

Прошло три дня. Рулев, проходя по улице, узнал, что Катерина Сергеевна лежит в страшной горячке… Как был он на улице в фуражке, плаще и с палкой, так и вошел к себе на квартиру и долго в том же костюме ходил взад и вперед по комнате.

– Факт, – порешил он наконец. – Факт совершившийся, и толковать тут нечего.

Затем он запер квартиру и уехал из города к знакомому мужичку, звавшему его к себе по делу.

У Катерины Сергеевны не произошло дома никакой потрясающей драмы. Когда она возвратилась после прогулки с Рулевым, ее мужа не было дома, – он уехал в уезд на следствие. Молодая женщина целую ночь просидела на своей кровати и не могла заснуть. То вставала она и ходила по комнате, то опять садилась. Что происходило в ней? Жизнь ее изменилась слишком неожиданно, потому что она почувствовала искреннюю привязанность к Рулеву. Расстаться с ним она не находила в себе сил, а чтобы бросить мужа, надо было выйти на борьбу со всеми окружающими ее, – и ум ее работал с страшным напряжением, кровь обращалась необыкновенно быстро, – а руки дрожали. За ненормальной деятельностью организма должно было последовать его расстройство – оно последовало.

Когда Рулев вернулся, он узнал, что Катерина Сергеевна умерла. Рулев сильно побледнел с этих пор, и с небывалой еще силой вспыхнула в нем непримиримая злоба. Ему чувствовалось, что точно вдвое труднее стало для него с этой минуты задуманное дело.

В это время пришел к нему земляк, рабочий с горного завода, только что воротившийся с родины. Он принес письмо от приятеля Рулева и сообщил несколько историй, разыгравшихся в последнее время на их родине. Приятель Рулева звал его на родину и на первый раз предлагал место комиссионера винокуренного завода. Истории были возмутительны для каждого, еще не совсем забитого человека.

Рулев на другой же день уехал.

IV

Как-то вечером Никита Никитич Рулев, отец нашего героя, заложив руки за спину, ходил по комнате своего домика. Ему было за семьдесят лет, но он все еще ходил выпрямившись во весь свой огромный рост; широкие плечи его все еще держались прямо и ровно. Он вечно ходил в картузе, сберегавшем от сырости и ветра его седую голову, раненную под Лейпцигом пулей. С ним живет старший сын его, Андрей Никитич, – господин просто-напросто хилый. Он любимец старого капитана, потому, во-первых, что и теперь остается прежним бессильным ребенком, требующим поддержки, а во-вторых, потому, что напоминает старику его первую жену. При ее жизни старый капитан был еще здоров и крепок, как и в двадцать лет, и из всей его бродячей солдатской жизни только годы, проведенные с первой женой, вызывали в нем какое-то, как будто нежное, чувство. В детстве Андрей Никитич был веселым и здоровым ребенком, являлись в нем вопросы насчет непонятных вещей: отчего гром гремит? отчего радуга? отчего камень тонет, а дерево нет? почему ночью горят звезды, а днем нет? Но от этих вопросов родители отделывались как умели – конечно, ничего не объясняя ребенку. В большинстве случаев они отвечали ему, что «так богу угодно». Скоро Андрей Никитич и спрашивать перестал, потому что сам научился прилагать это решение ко всем поднимающимся вопросам. Конечно, пока не надломились и не сгнили его органы, внешний мир не потерял над ним своего влияния: он с наслажденьем слушал шум деревьев, с наслажденьем смотрел ночью на звезды; приятно было ему ранним утром выйти из душной комнаты в сад и дышать чистым воздухом; но внешний мир всегда казался ему чем-то совсем для него посторонним, совсем не относящимся до него, и сам он, Андрей Никитич, воображал себя среди цветов, звезд, воздуха и деревьев каким-то посторонним зрителем. А люди? Люди в детстве Андрея Никитича, конечно, не казались ему посторонними. Отец рассказывал ему сказки, рассказывал о своих сражениях, ласкал его – он и любил отца. Детей, с которыми он играл, в радости и печали которых он принимал участие, он тоже считал своими близкими, – любил. Он бегал, играл, даже несколько раз сходил с младшим братом на реку, но дружба братьев кончилась тем, что за какую-то барскую выходку старшего брата Рулев младший поколотил его.

Потом пошла школьная жизнь. Рулев старший, как и брат его, на школьную науку рукой махнул, но сам по себе учиться не умел, да к тому же начал болеть и в конце концов вынес из школы только несколько неосмысленных фраз да испорченное ранним развратом здоровье. Для мускульной работы в нем не хватало силенки, да и грудь болела – значит, всякое дело было для Андрея Никитича мученьем; и стал теперь для него весь мир совершенно посторонним, до него не относящимся. Иногда, в какой-нибудь вечер, когда у него заболит грудь сильнее, – сидит он в саду, слушает крик птиц и шелест листьев, пьет молоко, – иногда в такой вечер чувствуется ему, что к физической боли у него присоединяется еще глубокая тоска. От болезни ли эта тоска, от того ли, что полуживой организм требовал еще какой-то деятельности, – не знаю; только Рулеву старшему бывало иногда невыносимо тяжело и больно, как умирающему в свежее летнее утро.

Живет он потому, что живется, – ноги ходят еще, руки действуют; умирать станет – конечно, пожалеет о жизни; но чего ему в ней жаль и чем он наслаждаться станет, если выздоровеет, – не сумеет сказать. Сделает он, пожалуй, доброе дело, если его вытащат на это доброе дело, и даже оно доставит ему удовольствие; но искать возможности подать возможно большую помощь людям, которым он мог бы сочувствовать, – он не в состоянии.

Старый капитан за это спокойствие и любит его, – и живут они мирно. Сын бродит по саду, почитывает книги, так как необходимо же какое-нибудь занятие; а старик марширует в своем картузе по комнатам, вспоминает старые походы, насвистывает боевые марши да иногда разве велит запрячь лошадь и едет на базар или кататься в поле. Так и теперь ходит он по комнатам, вовсе не думая о младшем сыне.

А Рулев младший уже пришел на широкий двор, взглянул кругом и вошел в комнату. Старик неожиданно остановился и сдвинул немного брови.

– Ты, Степан? – спросил он наконец, и голос его как будто дрогнул.

– Я, – отвечал Рулев младший, смотря на отца. Старик опустил голову, помолчал и опять взглянул на сына.

– С братом, видно, пришел повидаться? – спросил он твердо и сурово.