– Просто болит грудь, ходить скоро не могу, кашель, а иногда и сижу, а в груди точно нож двигается…

– Какие средства употребляешь?

– Да никаких.

– Хоть с доктором порядочным говорил ли? – спросил Рулев, пристально посмотрев в лицо брата.

– Не верю я им, – ответил старший брат, снимая фуражку и проводя рукой по лбу.

– Чтобы не верить, надо самому дело знать, – проговорил Степан Никитич и крепче сжал руку брата. Рука была очень горячая и сухая. – Что за охота умирать? – прибавил он тихо.

– Что за охота жить… Жизнь, небезосновательно говорят, есть глупая шутка [2] .

– Врешь, брат… Дня три не поешь, так и это вот с аппетитом съешь, – угрюмо ответил Рулев, сбрасывая вспрыгнувшего на сюртук кузнечика.

– Что же?

– То, что эти слова есть рифмованная фраза… – холодно сказал Рулев, ложась на траву. – Живешь – значит, жизнь еще привязывает тебя; привязывает она тебя, следовательно, в тебе есть еще здоровые силы; а чтобы и они не пропали, – надо работать.

– Над чем работать?

– Не знаю. Счастье, по-моему, заключается в том, чтобы здоровым силам дать подходящую деятельность… Дальше уж твое дело.

Андрей Никитич молчал.

– Здоровому человеку всегда хочется жить, – продолжал младший брат. – Никаких неземных радостей не надо. Онемели мускулы – есть наслажденье работать; устали они – и в отдыхе наслаждение. Душно человеку, не пускают его на свежий воздух, сковали его – ну, и опять тебе величайшее наслажденье вырваться-таки на волю, а не пришлось, – так за этой работой и умереть, а не складывать руки…

– Какое же тут наслаждение? – тихо проговорил старший брат.

– Ты его теперь, конечно, не поймешь, – нехотя ответил ему младший и замолчал.

Над ними покачивались ветви деревьев и шелестели листьями; в кустах кричали птицы; кругом разносился запах растений. Рулева младшего неудержимо звала вперед задуманная им работа. Звали его эти леса с их пустынными тропинками и с отшельническими скитами в глуши их; звали небогатые растительностью северные поля, перерезанные холмами, болотами и борами, с редкими, но многолюдными селами и деревнями. Будет он ранним утром поить в лесных ключах лошадей, переплывать с лошадью пустынные светлые реки, пробираться в глушь лесов, заночевывать в лесу и в поле; много придется увидеть страданий и горя в этих широко разбросанных деревнях и селах.

– Ты где жил после выхода из школы? – спросил Андрей Никитич.

– Во многих местах живал. Цыганом больше шлялся. А последние годы в одном городишке около самой Сибири учительствовал – край хороший, хороший, – повторил задумчиво Рулев. – Только лучше бы там волки или медведи жили, а то люди только землю пакостят да небо коптят.

– Чего ж ты ищешь?

– Тебе-то, брат, что же в этом? – спросил Рулев, прилегая на локте и задумчиво смотря на брата. – Хорошее ли, дурное ли стану я дело делать, выслушаешь ты, да и скажешь потом, что грудь у тебя болит, что умирать тебе время. Одно любопытство, значит?

– Конечно, любопытно знать, чем и как ты живешь?

– Я тут комиссионером винокуренного завода.

– А учительство?

– Учительство бросил.

Андрей Никитич перестал спрашивать. Младший брат посмотрел на него, подумал и продолжал:

– Бросил учительство потому, что задумал одно важное предприятие. Нужно время… Через год, через полтора, может быть, опять уеду…

– И все-то бродяжничество?

– Все-то бродяжничество, – повторил младший брат, бросил недокуренную папироску и лег на траву.

Андрею Никитичу сильнее и сильнее сказывалось его бессилие; чувствовалось ему, что он неизмеримо ниже брата. Затем у него явилась мысль, что не зависит же он от младшего брата и не связан с ним ничем, и вдруг ему захотелось показать перед братом и свою собственную силу.

– Ты, кажется, хочешь найти во мне участника в твоем предприятии? – спросил он твердо и решительно.

– Попробую, – сказал Рулев младший и улыбнулся.

– Нет… Мне хорошо и так живется. За твое дело я не примусь, – ответил Андрей Никитич и встал.

– Как знаешь.

Они встали и опять пошли. В углу сада застучала лопата, перерезывая в земле корни и скребя о каменья.

– Ты с отцом как же намерен? – тихо спросил Андрей Никитич, поглядывая сыскоса на брата.

– Мне с ним дело, что ли, какое делать придется? – спокойно спросил тот.

– Неловко как-то…

– По мне ничего, ловко, – холодно заметил Рулев младший, поглаживая свою бороду.

Андрей Никитич смолчал.

– Мне нужно тебе еще одну вещь передать, – сказал он потом и, удалившись в свою комнату, вынес оттуда портфель, принадлежавший Лизавете Николаевне, и передал его брату. Тот крепко пожал ему за это руку и ушел, не сказав больше ни слова.

Андрей Никитич все еще стоял у дерева, по временам вытирая свой горячий, бледный лоб и ломая пальцы. Все-таки он сам себе казался как-то жалок и бессилен, и в нем вдруг поднялась злоба на всю его бесплодно прожитую жизнь.

Старый капитан в широких штанах и фуфайке проходил мимо с лопатой и граблями.

– Денег просил? – спросил он мимоходом.

– Нет, – отрывисто ответил сын.

Старик посмотрел на него через плечо и пошел дальше, шевеля что-то губами.

VII

Расставшись с братом, Степан Рулев пошел прямо к себе на квартиру. Ночь наступала тихая и теплая; показывались звезды. Рулев зажег свечу, раскрыл окно, снял сюртук и лег на диван. Тихо веял ему в лицо ночной ветерок и шевелил его волосы; усталость овладевала Рулевым, но долго еще сидел он в этот вечер, и сидел, ничего не делая. Он думал о матери. Сегодня он приехал на родину, увидел с детства знакомые места, старый дом, в котором прошло его детство, – и сцены из детских годов одна за другой возникали в его голове. Здесь, на родине, всякий знакомый предмет напоминал ему былую жизнь, и работа его как будто забылась на время, – значит, нужен был организму отдых. Рулев отдыхал. Вспоминалась ему тихая семейная жизнь в его детстве. С отцом теперь он не мог сойтись, брат оказался живым мертвецом, и все мысли Рулева обратились к матери. Один за другим вспоминались ему детские годы, и везде мать его являлась всегда или другом, или учителем, или сестрой – всегда нежной и печальной.

Рулев взял портфель и прежде всего нашел старую, с пожелтевшими строками рукопись. «О человеческих отношениях» – прочитал он на обертке и задумчиво пересмотрел все страницы. Затем Рулев вынул из портфеля портрет матери, положил его на стол, придвинул к портрету свечу и долго, подперев руками голову, смотрел на это худое, печальное, но красивое и умное лицо.

«Чем я обязан ей в моем развитии?» – мелькнула в нем мысль. Он опять задумался над портретом, и опять детство его проходило перед ним.

«Бесполезнее и эгоистичные вычисления, – порешил он наконец. – Женщина была хорошая, искренно желала мне добра и делала, что могла… Любила меня сильно и много страдала…» – Он встал и начал медленно ходить по комнате.

«Для чего она, такая слабая и нежная, мучилась в этой грязной жизни? Что ей тут было сладкого? – думал он с глубокой тоской. – Неужели для меня только?» – спросил он сам себя, и точно проснулась в нем какая-то грустная нежность.

В портфеле лежала еще записка. Рулев прочитал и ее.

«Лизавета Николаевна, – было в ней написано, – вы меня ни разу не навещали, и я ни разу не просил вас навестить меня, пока я имел возможность двигаться. Теперь едва ли доживу до завтра. Возьмите кого-нибудь с собой и приходите проститься. Одни не ходите. Я, в противном случае, не умру спокойно».

Рулев прочитал еще раз, прочитал другой, подумал об отце и опять взглянул на записку.

«Прочесть сумеет ли, не знаю, а не поймет наверно», – подумал он со вздохом и опять начал ходить.

И долго думал он об этой симпатичной, деликатной личности учителя, о судьбе его, о его мыслях и верованиях; думал о людях, среди которых действовала эта личность. – Дальше вспомнил он и Катерину Сергеевну, и уж не нежность и не грусть вызвали в нем мысли об этих обеих личностях. Он ступал тяжелее, губы его сжимались. Мысли сами собою перенеслись к задуманному делу.