Изменить стиль страницы

Значит, все куда сложнее, нежели Шота пытался представить, и он связан с Коберидзе, подумал я. Но что ответить? Я понятия не имел, как надо вести себя в подобной ситуации.

— Десять тысяч, — сказал я, ожидая, что Шота взорвется негодованием и разговор закончится.

Он спокойно сказал:

— Нет. Не больше трех. И то много.

Вдруг я подумал, что валяю дурака, обсуждаю какие-то суммы, торгуюсь, словно делец, и с кем.

— Послушайте, Шота…

— Три тысячи, дорогой, большая сумма за час работы.

— Дело в том, что я взяток не беру.

— Ну и дурак!

Кровь хлынула к лицу. Но благоразумие удержало меня. Не хватало еще драться на проспекте Руставели в двух шагах от редакции. Я вышел из машины.

— Крутит, торгуется! Пиши за тридцать рублей. Большего ты и не стоишь! — Шота с места рванул машину.

Я вошел в театр через служебный вход.

За стеклянной загородкой тетушка Айкануш читала книгу.

— А, Серго! Как там мой Ашот?

Она неизменно задавала этот вопрос, будто видела меня чаще, чем сына.

Я был зол на Ашота за то, что он сказал о пьесе Левану, но как всегда ответил:

— Прекрасно. Стрижет и бреет.

— Мананы еще нет.

— Я подожду в фойе.

— Говорят, в новом сезоне ваше имя не будет сходить с афиш.

— Сахар на ваш язык, тетушка Айкануш. А кто говорит?

— Сахар сейчас не дефицит. Манана говорит.

— А что дефицит?

— Билеты на хороший спектакль. Не забудете тетушку Айкануш? Шесть билетов. Я всех своих подруг приведу и так будем хлопать, что молодые позавидуют.

— Не забуду. Честное слово, не забуду.

В фойе горела лишь одна лампа. На стенах висели портреты артистов и огромные фотографии сцен из спектаклей.

Паркет мерцал. Пахло мастикой.

Я осторожно ступал по парусине, покрывающей ковровую дорожку.

Чем-то таинственным веяло от всего этого, и каждый раз я испытывал волнение.

Полгода назад, когда Манана назначила мне первую встречу, я так же вышагивал в сумраке фойе, с трепетом ожидая разговора, который, как я предполагал, решит мою судьбу. Тогда я не знал, что в театре существует, помимо «да» и «нет», нечто среднее между ними. Манана опаздывала, и я тревожился, что она вообще не придет. Впоследствии она тоже опаздывала, и я привык к ее опозданиям, как привык к внезапному появлению с полной хозяйственной сумкой и вопросу:

— Сигареты есть?

Она стремительно мчалась к своему кабинету, будто к вагону уходящего поезда, влетала в него, бросала сумку и с облегчением плюхалась на диван. Кабинет был маленьким, диван узким, напоминающим диваны в спальных вагонах, и каждый раз я не мог отделаться от ощущения, что мы куда-то едем.

Переходя от одного портрета к другому, я мысленно отбирал актеров для своей пьесы. Я остановился напротив двери с табличкой: «Главный режиссер». В эту дверь я входил лишь однажды.

Наверно, в кабинете мало что изменилось с тех пор, как основали театр. Массивная мебель с медными украшениями, книги с золотыми корешками в шкафу, паркетный пол с инкрустацией, бронзовая люстра — все дышало спокойствием и основательностью прошлого века.

— Раз вы пришли к нам, вы должны знать наш театр, — сказал мне Тариэл Чарквиани. — Наша ориентация — современность. Нужны пьесы о сегодняшнем дне. А их нет. О чем же ваша пьеса?

— О человеке, который в пятьдесят семь лет, поняв, что прожил свою жизнь неправильно, решил все изменить. Он директор завода. До сих пор он плыл по течению, жил, как говорит сам, по инструкции.

— Что-то изнутри толкает его пересмотреть свою жизнь, свои позиции?

— Да, именно так.

— Интересно. Очень интересно. Как вы понимаете, я ничего обещать не могу, не ознакомившись с пьесой. Но обещаю, что быстро прочту ее и дам прочесть заведующей литературной частью. У нас знающая и опытная завлит.

— Спасибо.

— Вам спасибо, что пришли в наш театр. Звоните мне через неделю.

Он проводил меня в приемную и ждал, пока я надену пальто.

— Я, кажется, начну верить в сны, — сказал он. — В который раз вижу сон, будто поднимаюсь в гору, зная, что на ее вершине кто-то закопал главную пьесу, которую я должен, обязан поставить. Добираюсь до вершины, руками раскапываю землю, нахожу рукопись, а в ней какая-то абракадабра. Пытаюсь читать, ничего не понимаю и бессильно плачу. Измученный, спускаюсь с горы и почему-то оказываюсь в пустыне. Ноги вязнут в песке. Слепит солнце. И вдруг рядом со мной человек в белом. Он протягивает свиток. Я разворачиваю его и вижу…

— Пьесу! — воскликнула секретарша.

— Да, Ламара, — сказал Тариэл и обратился ко мне: — Я ждал человека с пьесой. Я давно его жду. Мне очень хотелось бы, чтобы им были вы.

Через неделю я позвонил Тариэлу.

— Я должен извиниться, — сказал он. — Руки не доходят до пьесы. То одно, то другое. И много общественной работы. — Он был депутатом, членом бюро горкома партии и еще кем-то. — Дайте мне еще неделю.

Я звонил Тариэлу. Каждый раз он говорил о своей занятости, и я растерянно поддакивал ему. Конечно, он занят, но какого черта он распинался, что с нетерпением ждет пьес о современности и еще придумал многозначительный сон, говорил я себе и ждал назначенного дня, чтобы снова позвонить ему. В конце концов Ламара перестала соединять меня с ним.

— Тариэл Валерианович передал пьесу в литературную часть, — сказала она мне в декабре.

— Это хорошо или плохо? — спросил я.

— Когда как. Позвоните через неделю Манане Васильевне Гуладзе.

Я позвонил, и состоялась встреча в кабинете, похожем на купе вагона.

Манане пьеса понравилась. Она была полна решимости помочь мне. Мы прокуривали ее кабинет, обсуждая каждую сцену, я по многу раз переделывал написанное и чувствовал, что пьеса становится лучше.

— Манана, скажите откровенно, Тариэл читал пьесу? — спросил я как-то.

— Нет, — ответила она. — Только не выдавайте меня. — Она засмеялась. — Не то снова буду выселена на скотный двор.

Когда Тариэла Чарквиани назначили главным режиссером, он, как всякий новый руководитель, взялся наводить порядок. Он начал с репертуара. Он отменял старые спектакли, но не успевал выпускать новые. В театре возникли группировки. С оппозицией Тариэл расправился быстро. У него были широкие полномочия.

Будучи очередным режиссером, Тариэл любил захаживать в кабинет Мананы, где собирались артисты, чтобы за чашкой кофе и рюмкой коньяка отвести душу. После назначения он перестал заходить в кабинет Мананы, но, поскольку заходили другие, вызвал ее к себе и сказал:

— Пора закрывать салон. Пора серьезно заняться делами, а не болтать попусту.

Манана прекратила кофепития. Однако артисты заглядывали к ней по-прежнему, и, так как руководитель всегда является предметом обсуждения подчиненных, в кабинете Мананы велись разговоры вокруг деяний Тариэла, что-то принималось, что-то отвергалось, и это стало известно Чарквиани. Хотя Манана была приверженцем нового направления в театре, он резко осудил ее на партийном собрании, заявив, что Манана создаст нездоровую обстановку в коллективе.

— Он меня разжаловал, — смеялась Манана, рассказывая мне свою историю. — Вызывал только в случае крайней необходимости через секретаршу, эту ленивую корову. Разговаривал так: «Садитесь», «Можете быть свободны», «Доложите завтра». Словом, его светлость гневались. И вдруг помилование… До сих пор не знаю почему. Он мне поплакался, я его пожалела, и я снова допущена к руке. Больше Манана не виновата в плохом репертуаре. Больше Манана не губит хорошие пьесы. Манана опять самый умный, самый опытный завлит. Так что не подведите меня. Не хочу на скотный двор.

Манана тихо засмеялась и, закурив сигарету, подобрала под себя ноги.

— Немного отвлеклись, и хватит. Давайте работать. Ну, что вы сидите с отсутствующим взглядом? Мы и так потеряли полчаса. Давайте, давайте работать, молодой человек.

Манана ворвалась в фойе. Белый плащ развевался. В руке, естественно, тяжелая сумка.