Изменить стиль страницы

Они пили неторопливо, сосредоточенно, каждый думал о чем-то своем.

17

Возвращаясь с банкета, Крыстев, новый директор завода, подождал Дженева, и они вместе пошли по ночному городу. Свежий воздух приятно щекотал в горле; разгоряченные вином, они наслаждались прохладой.

— Как тебе нравятся эти проводы? — нервно спросил Крыстев.

— Что тут скажешь…

— Когда я смотрел на все это, у меня мелькнула мысль, что, если бы нашему бай Саве поставили на стол гипсовый бюст, он и его бы потащил домой.

— Пускай, переживет, по крайней мере не будет мешать.

— Ты в этом уверен?

— Я мало в чем уверен, Найо. И меньше всего уверен в себе.

— Ну вот еще… Я прочитал материалы, что были на первой полосе газеты. Есть смелые вещи, особенно про того доцента, как его…

— Катранджиев.

— Мыслящий человек.

— Бог с ней, с газетой. Главное — до конца месяца ты должен закончить выработку опытных норм, чтобы мы могли представить их на одобрение.

— А что же будет со ставками?

— Ставки, вероятно, снизят. Но я думаю, экономию от уменьшения брака нам разрешат использовать для премий.

— Хорошо бы.

Дженев закурил.

— Слушай, если в течение полугодия мы увеличим количество первосортной продукции хотя бы процентов на десять и резко сократим брак, это будет наш лучший козырь.

Они остановились у обувного магазина. Витрина была заставлена туфлями одной и той же модели.

— Ты только посмотри, какую гонят обувь, — возмутился Дженев. — Можно подумать, что нам некуда девать кожу, и натуральную, и искусственную, ради оборота мы должны носить вот такие башмаки. Ей-богу, я этого понять не в состоянии…

— Но как на снижение посмотрит рабочий? — задумчиво сказал Крыстев. — Допустим, полгода он согласится восполнять урезанную зарплату премиями, но в конце концов спросит: а почему я не должен получать прежнюю зарплату? Ведь премия должна служить прибавкой. Вот в чем загвоздка.

— Понимаю. Но, мне кажется, иного выхода у нас нет, мы можем опираться только на рабочую совесть. Это же эксперимент, надо объяснить людям, что сперва мы должны доказать его пользу, закрепить достигнутое и этим заслужить более высокую оплату. Они ведь все равно не получают премиальных, значит, база для разговора имеется.

Стоил потянулся к пуговице пиджака Крыстева, потрогал ее, словно хотел убедиться, насколько прочно она пришита. Ему вспомнились слова Бонева, и он раздумывал над тем, стоит ли об этом говорить директору завода.

— Найо, последнее время я плохо сплю и все думаю: мы не должны устраивать шумиху, без конца подстегивать людей. Наоборот, работа должна вестись в спокойном ритме, надо ликвидировать перебои со снабжением, наладить контроль за качеством, не созывая лишних совещаний и собраний — пускай рабочий поймет, что он имеет дело с серьезными людьми. Серьезность — вот в чем соль. — Они переглянулись. — Ну, иди спать, время позднее.

Простившись с Крыстевым, Дженев остался на улице один, не хотелось ему идти домой. В чистом зимнем небе вокруг начищенной до блеска лунной сковороды трепетали пушистые крупные звезды. Обводя взглядом небесный свод, Стоил невольно подумал, что глаз человека справляется со своей задачей куда лучше, чем его ум, — преодолевает огромные расстояния без всяких усилий и посредничества. Не так обстоит дело с умом — он бессилен перед временем, которое наивно пробует объять и прозреть, не имея подходящих органов чувств. Пространство в несколько квадратных метров время охватывает с той же загадочной мощью, с какой охватывает всю Землю, планетарную систему, космос, и иллюзии овладеть временем словно растворяются в его бесшумном потоке, текущем одновременно во всех возможных направлениях, то есть суммарно неподвижном. И если в физически постижимом, осязаемом пространстве мы орудуем успешно, то со временем дело обстоит иначе. Секунды, часы и годы нам служат сравнительно неплохо, но за ними следуют века, эпохи, эры, несущие в себе непостигнутый опыт, и где-то над головой пролетает, словно мираж, мечта, именуемая будущим. Однако само по себе время безразлично и к прошлому, и к будущему и делает все бессмысленным, бессмысленным…

Стоил вдохнул свежего воздуху, закашлялся, вдохнул снова и снова, с удивительной легкостью. Он чувствовал, как кислород очищает его тело, рассеивая мысль и сгущая чувства: этим же воздухом дышали его предки, мать, отец, десятилетиями он насыщал их кровь, как насыщает сейчас кровь его и Евлогии и, дай-то бог, будет насыщать кровь ее детей и внуков. Вот где кроется простота и таинство жизни, так ясно ощущаемые в эту ночь, здесь, среди разметавшегося во сне города. Именно этот воздух, ничем не отличающийся по своему химическому составу от остального, наполняющего мир, но неповторимый, потому что родной, словно бы защищает нас от всего воздушного океана, как память о наших предках, позволяет нам не терять самообладания в противоборстве добра со злом. Да, Бонев, все есть в этом мире — и любовь, и ненависть, и страх, и отвага, и смысл, и бессмыслица, и между этими вечными магнитами живем мы, увлекающиеся и нуждающиеся в равновесии, которое достигается с трудом, но все же достигается.

Стоил протянул руку, отломил крошечную веточку, снаружи она была корявая, а внутри сочная, он понюхал ее и легким шагом направился домой, где его ждала Евлогия.

18

После той ночи, когда Караджов провожал Леду домой, он провел две недели в мучительном одиночестве и в неуемной тоске по ней. Все казалось, что она вот-вот даст о себе знать — самолюбие не позволяло ему сделать это первым. Он рассчитывал на ее великодушие, ему хотелось верить, что она все же оценила чувство, которого он не смог скрыть.

Первые два-три дня он считал ее молчание вполне естественным. Едва ли можно было рассчитывать, что она, с ее характером, станет звонить уже на следующий день, как будто ничего и не было. Внутреннее чувство подсказывало ему, что ее звонка следует ждать через два-три дня, не раньше. Но дни текли, а она все не объявлялась.

Погруженный в дела, Караджов внезапно с душевной болью вспоминал о ней, и все валилось из рук. И чем дольше длилось ожидание, тем чаще замирал он у письменного стола, вблизи телефонных аппаратов, охваченный почти маниакальной боязнью пропустить ее звонок.

В следующую неделю он лишился сна. Ложился поздно, после полуночи, весь вечер дремал у телефона, который вообще редко напоминал о себе: звонили Калояновы, иногда с работы, но после десяти телефон молчал. Караджов вспоминал, что в эту пору заканчиваются концерты, и во всех подробностях представлял себе филармонию: народ одевается и расходится, среди оркестрантов Леда, зажавшая под мышкой флейту в футляре. Разве мыслимо, чтобы у нее не нашлось двух стотинок для автомата, разве трудно набрать шесть цифр из записной книжки? Не может же он сам караулить ее в филармонии или слоняться под вечер возле кафе — это было бы унижением.

Гостиная давила на него со всех сторон, ее стены поглотили все звуки, и в образовавшейся тишине набухала печаль Караджова, его уязвленная гордость. Сознание, что им грубо пренебрегли, не давало ему покоя. Выходит, она способна пойти после концерта домой, даже не позвонив ему, поужинать и лечь в постель с книгой в руках, безмятежно спать до самого утра и проснуться с чистой совестью, со спокойной душой. У нее нет ни капельки жалости… Безрадостные мысли следовали одна за другой в полуночной тиши, оглашаемой лишь немой пульсацией сигареты. Где-то он сделал промашку, а может, просто не сумел ее увлечь — своей внешностью, словами, мыслями, своей откровенностью, которая лишь в последнее время стала помогать ему в отношениях с женщинами. А может, наоборот, эта откровенность сверх меры обнажила его и отпугнула женское сердце? Ему не хотелось верить: Леда достаточно умна, и у нее было достаточно времени, чтобы убедиться в его добрых намерениях, в том, что он не разыгрывает сцены, не выступает в роли искусителя, если не принимать в расчет его неудавшейся попытки на диване.