К тому времени мы уже не были дистрофиками, не дрожали при виде ломтика хлеба. На смену голоду мучительному, ожесточенному пришел голод озорной, веселый, опустошительный…

Моим кумиром был тогда Гришка. Отчаянный, хладнокровный, категоричный, как прямой угол. Я признал его сразу, не задумываясь, шел за ним всюду, соглашаясь с любым его решением. Подчинение Гришке было радостью.

В мальчишеской нашей ораве было несколько вожаков, несколько центров, вокруг которых остальные вились и роились, точно пчелы, всем пылом этого роения провозглашая превосходство своего клана и своего вожака над остальными.

Был широколицый белолицый Ванифатьев, из тех генеральских сыновей, что спокойно и уверенно пользуются славой и привилегиями отцов. Вокруг Ванифатьева сбились ландскнехты, готовые по первому знаку броситься в бой, выполнить за него любую работу, в том числе и огородную, если он хотел спать и не выходил в поле…

Раз в неделю Ванифатьеву на генеральской машине привозили припасы. Тогда он с приятелями запирался в комнате, из которой в свое время выгнали Гнома (об этом позже), и оттуда слышалось сытое гоготание, а в окно на капустное поле летели красивые железные банки, пахнущие американской колбасой.

Был еще Борька, цыганистый паренек с диким взглядом косо поставленных глаз. Помню, однажды прискакал он к дому на лохматой водовозке, с гиканьем и свистом объехал вокруг столовой, потом резко остановил лошадь, так что дрожь прошла по костлявым ее бокам, и его тотчас окружила мрачная многозначительная свита. Говорили, Борька на руку нечист — берет у своих…

Наконец, третий центр притяжения — мой Гришка. Вокруг него кругами ходили многие, да он был недоступен. Мы жили с ним в одной комнате — я и Вовка Углов, — потому и стали оруженосцами. Я в большей степени, Вовка в меньшей — по причине своей лености.

У Гришки было рано определившееся волевое лицо, лицо взрослого мужчины, костистое, с выступавшими скулами. Я взял недавно старую школьную фотографию — вот он, Гришка: резкие, четкие линии губ, лба, носа, подбородка. Родись он на два-три года раньше да окажись здоров — уж то-то был бы герой, разведчик, подрывник, храбрец первой руки.

Авантюрность в натуре. Прекрасно развитый торс. При небольшом росте Гришка кажется борцовски сильным. Ниже пояса носит бандаж — грыжа. Теперь я думаю, что многие свои «подвиги» Гришка совершал из чувства противоречия, желая доказать себе и другим, что он может все — вопреки болезни.

Дружить с Гришкой нелегко. Чтобы заслужить его доверие, надо постоянно рисковать. Мне приходилось преодолевать трусость, нерешительность и другие недостатки натуры.

Зато с Гришкой за неделю испытаешь столько приключений, сколько другому за год не выдастся.

Мы подкапывали картошку на приусадебных участках с мрачными табличками: «Осторожно, злая собака!» Но то ли действовали мы сверхосторожно, то ли боевые свойства собак были сознательно преувеличены их владельцами, — нас с Гришкой ни разу не покусали. Между прочим: участков с собаками было два-три. Без собак — сколько угодно. На те, которых сколько угодно, Гришка не ходил.

Однажды мы унесли с совхозного парника тыкву. Тыква была пугающе огромна, с неровными живыми боками, которые, казалось, вот-вот начнут дышать. Мы несли ее в Гришкиной рубашке, почти не таясь. Закатив тыкву под кровать, уселись передохнуть. Я с наслаждением трогал голыми пятками прохладную шершавую кору тыквы. В комнату вошла бригадирша Паня и скомандовала: «А теперь — той же путёй обратно, карякины дети!» Так она ругалась: карякины дети.

Этой тыквой мы Паню сильно обидели, и она нам с Гришкой отомстила.

Ни слова не сказав про тыкву начальнице лагеря Анастасии Власовне, Паня перевела нас с Гришкой в пастухи, чему мы по неопытности обрадовались, почуяв в слове «пастух» дыхание вольной жизни.

Паня привела нас в поле и оставила там. Вокруг бродили десятка два красно-белых телят и черный бычок по имени Ротный. Мы запалили костер, предвкушая печеную картошку.

После полудня Ротный забеспокоился. Он начал скакать по полю, мотая головой и взрывая землю копытами. Сначала он бегал кругами, потом понесся в сторону рощи, а там был овраг — мы испугались, что он переломает ноги. Телята дружно неслись за ним, мы с Гришкой бежали следом, махая палками. У самого оврага Ротный сменил направление и вскоре исчез в кустах на берегу высохшего ручья. Мы его больше не видели, только слышали треск сучьев. Сначала среди кустов мелькали рыжие и белые пятна, потом и телята исчезли. Мы выдохлись и потеряли стадо.

Измученные приплелись на ферму. У ворот стояла Паня, скрестив руки на груди. Молодые работницы привели Ротного, бока у него еще ходили. Паня погладила Ротного и сказала: «К награде представлю».

Гришка молча повернулся и пошел прочь. Я побежал за ним. По спине нас огрели смехом. Это было поражение. Гришка пережил его с достоинством, на следующий день в пастухи мы не пошли, за что нас (в который раз уже!) вызвали на разбор.

На разбор нас с Гришкой вызывали часто. Пошли в запретную зону — разбор. Провели ток в ручку двери — разбор. Попались с ворованной картошкой — разбор. Нашли мину и пытались взорвать ее — страшный разбор…

На всю жизнь запомнил я скамейку, на которую сажали нас, когда разбирали. Скамейка эта еще до войны была изрезана ножами, — может, стояла у входа в клуб. Были там, как водится, имена, фамилии, формулы отношений под знаком плюс, крутые высказывания о жизни. Не скамейка, а сплошной узор. Когда-то ее закрасили черной краской, желая вернуть ей приличный вид, но в некоторые глубокие взрезы краска не попала. Нелегко сидеть на письменах! Анастасия Власовна понимала это. Когда мы просились встать, она говорила: «Сидите, сидите, голубчики…»

«В дни, когда отцы и братья ваши… когда матери и сестры…» Так начинала разбор Анастасия Власовна. Вовка Углов однажды опередил ее. Только нас посадили на скамейку, он провозгласил: «В дни, когда отцы и братья…» Анастасия Власовна покачала головой: «Раз такие сознательные, морали читать не будем. Два наряда вне очереди — марш на кухню!»

Я запомнил ее старческую моложавость, седую прядь, падающую на глаза, морщины в уголках рта, манеру по-мужски держать папиросу, мелкое дрожание пальцев в минуты волнения. Когда она увидела нас с Гришкой около мины, она схватилась за грудь и долго не могла слова произнести.

Самое неприятное для меня в этих разборах было вот что: все понимали, что главный в наших похождениях Гришка, а мы с Вовкой — так, сбоку припека. Ну, ладно, мол, он-то отпетый, а вы, вы как же?!

Такое публичное признание нашей неполноценности было для меня невыносимо. Я не хотел, чтоб меня отделяли от Гришки. Я жаждал равного суда и не получал его.

Гном был маленький, тщедушный. Казалось, он давно должен к кому-то сильному прилепиться, чтобы тот его защищал, охранял…

По приезде его поселили в комнате, которую занимал Ванифатьев с дружками. Но через несколько дней вещевой мешок Гнома вышвырнули в коридор, а следом и его самого.

На шум прибежала вожатая Вера Рюмина.

— Что случилось, Валентинов?

Гном стоял отвернувшись. Тогда Рюмина заглянула в комнату.

— Что тут у вас?

Она говорила строгим голосом, а сама улыбалась. Ей нравился большой вальяжный Ванифатьев.

— Он во сне кричит! Зубами щелкает! Квакает! Лает!.. — закричали ванифатьевцы.

Рюмина махнула рукой — да ну вас! — и обратилась к с а м о м у — мягко:

— Скажи ты, Жора.

Ванифатьев, развалясь на койке, не поворачивая головы, процедил:

— Уберите Гнома. Чокнутый. Орет ночью, спать мешает.

Рюмина с любопытством оглядела Гнома. Он стоял все в той же позе, разглядывая носки своих ботинок.

— Валентинов, — сказала она, — это правда, что ты ребятам спать мешаешь?

Гном посмотрел на нее рассеянно, пожал плечами:

— Не знаю…

В комнате захохотали. Гном сказал:

— Переведите меня, пожалуйста, в другую палату.

Рюмина задумалась. Всюду теснота, комнаты маленькие, койку лишнюю втиснуть некуда.