Я узнал об этом днем и скорей пошел посмотреть, что со школой. Я прошел по улице, стрелой бегущей к Адмиралтейству, свернул за угол — раньше здесь был овощной магазин, а теперь узкие глаза бойниц вглядывались в перекресток — и остановился напротив школы.

Стены были крепкие. Они уцелели. Взрывная волна рванулась в окна, и теперь на их месте зияли черные провалы. Ветер порывами гнал оттуда мелкую пыль, щекочущую ноздри. Мостовая сверкала осколками стекла. Из госпиталя вышли бойцы с метлами, совками. Хрустя стеклом, стали подметать тротуар. К ним бросилась женщина: «Жертвы есть?» — «Нема», — ответил один из бойцов.

* * *

Больше я не был в этом доме, в этом зале — никогда. Я слышал — зал восстановили и люстру повесили новую, не хуже прежней. А на сцене, говорят, занавес бархатный. А еще, говорят, по стенам, между окон мраморные доски висят, и на них фамилии — кто не вернулся с войны…

Иногда проснусь ночью и ни с того ни с сего представлю себе актовый зал. Нет, не таким, как теперь. И не таким, как во время войны. Я представлю его таким, как придумал когда-то, давным-давно, в первом классе, еще не видевши ни разу. И такой, придуманный, он кажется мне настоящей настоящего.

…Вот мы толпимся у заветной двери, у ярко-белой двери с круглой медной ручкой, начищенной до блеска мелом. Нас много — громадная толпа первоклассников, полный коридор. И вот она торжественно распахивается, большая белая дверь, и за ней открывается солнечная дорога, и мы бежим по ней, весело крича, обгоняя друг друга, размахивая руками, смеясь, распевая песни, бежим все дальше и дальше — без конца. И вот уже не слышно нас и не видно, и никого не осталось около белой двери, только на полу бумажки смятые, оторванные пуговицы, фантики, шелуха от семечек… А потом и мусор этот, подхваченный ветром, с шорохом уносится по солнечной дороге, и вслед за тем тихо затворяется большая белая дверь. И — ничего больше.

Повести и рассказы _18.jpg

ДОВОЕННЫЕ МОИ ИГРЫ

Я сижу на краешке стула. Стул старинный, черный, с высокой прямой спинкой, украшенной по верху строгой резьбой. Сиденье кожаное, стертое добела, прижатое по краям почерневшими медными бляшками. Такая же кожаная подушечка на спинке стула. Стоит мне отклониться назад — я чувствую эту подушечку лопатками. Но я стараюсь сидеть неподвижно. Дело в том, что стул очень старый и при малейшем движении громко и протяжно скрипит. И я сижу в мучительно неудобной позе, вперекрутку, одна нога на весу, другая обвилась вокруг ножки стула, руки вцепились в края сиденья — я так сижу уже давно и стараюсь дышать как можно тише, потому что и на дыхание мое стул тоже отзывается.

Наискосок от меня, через стол, сидит Кроня. Стол накрыт белой вафельной скатертью. Скатерть старенькая. В иных местах сквозь редкие ниточки просвечивает столешница. По такой скатерти приятно провести рукой — почувствовать все ее мелкие выпуклые шашечки.

Посреди стола желтое пятно от низко висящего шелкового абажура. Абажур оранжевый, с густой бахромой. Вокруг него кругами расходятся тени. Чем дальше от стола — тем они глубже. Кронины руки видны хорошо, лицо окутано мягкой смуглотой, а ходики на дальней стене угадываются по звуку и торопливому ходу маятника.

Я не шевелюсь — боюсь привлечь к себе Кронино внимание. Стесняюсь я Крони. Как никого.

А Кроня не замечает меня. Я для него один из тех мальчишек, что время от времени появляются здесь со своими мамами, которых обшивает с головы до ног Кронина мама, Мария Михайловна. И пока Мария Михайловна снимает мерку, приметывает, примеряет что-нибудь, а то и просто болтает с клиентками, мальчишки эти сидят в проходной комнате на высоком старинном стуле и ждут. Из соседней комнаты до них доносятся приглушенные женские голоса, смех. Световая линия резко очерчивает контур двери, а рядом, за столом, сидит худой подросток. Молчаливый, сумрачный Кроня. Стол завален учебниками, тетрадями. Кронины глаза сосредоточены. Тонкие губы большого сильного рта вздрагивают — думают. Шевелятся брови — тоже думают. Изредка рассеянный Кронин взгляд подымается от тетради и несколько секунд блуждает по комнате, как бы отдыхая. При этом он невольно натыкается на притихшую за столом фигурку. Фигурка скорчилась на стуле и, по правде говоря, должна бы вызывать улыбку: очень уж напоминает она какой-то исторический казус — на огромном троне примостился малорослый король… Однако Кроня не смеется. Взгляд его скользит мимо, не задерживаясь, как если бы это был пустой стул, без какого ни на есть человечка на нем.

Что ж, Кроня приучил свой глаз не воспринимать посторонних в комнате в те часы, когда он готовил уроки, потому что другого выхода у него не было.

…Украдкой я разглядываю Кроню. Впервые на моих глазах он занят не уроками. В застиранном сером свитерке домашней вязки с едва заметным чернильным пятном на рукаве Кроня низко склонился над столом. Перед ним — горка золотистой соломы. Кроня плетет игрушечную корзинку. Длинные его пальцы с узкими ногтями двигаются быстро и ловко. Кронино лицо в дымчатой тени абажура кажется шире, чем на самом деле. Вообще-то, лицо у него узкое и длинное, нос тонкий, с характерной горбинкой и высоким вырезом ноздрей. Мягкие сивые волосы падают на лоб небрежной прядью.

Готово. Кроня щелчком отодвигает корзинку в сторону. Прищурясь, разглядывает. Хрустит пальцами…

Я знаю нескольких мальчиков такого возраста, как Кроня. Но только он один вызывает у меня чувство таинственного и неугасимого интереса, желание как можно чаще видеть его и непрестанно размышлять о нем.

Быть может, все началось с имени? Кроня, Кронид…

Быть может. Имя редкое, странное.

Одно время я так упорно думал о Кроне, что, идя по улице, угадывал его в спешащих навстречу прохожих и ждал, замирая: вот-вот он и в самом деле появится из-за угла, и что же мне тогда — здороваться первым или нет? И если он со мной заговорит — что отвечать ему? Как? Улыбаться или сохранять серьезность?..

Я мечтал, чтоб он со мной заговорил. Тогда бы само собой обнаружилось, что я умею читать и знаю многие книги, которые читают большие мальчики… Но Кроня не заговаривал со мной.

Иногда мы приходили к Марии Михайловне днем, когда Кроня был в школе. Я переживал тогда противоречивые чувства: с одной стороны, я жалел, что не вижу Крони, с другой — радовался своей свободе, нескованности, которые сразу покидали меня в его присутствии. Мое воображаемое общение с Кроней здесь, в его комнате, рядом с его мамой и его вещами, было гораздо сильней и важней реального.

Я любил эти дневные посещения их дома и особенно — в зимние солнечные дни. Мария Михайловна встречала нас необычайно красивая, белозубой своей улыбкой и неповторимым, гортанным вибрирующим голосом повторяла: «Ну давайте-ка, давайте-ка развернем этот куль…»

Ловкий веник гулял по моим валенкам, стряхивая снег. Я вбегал в Кронину комнату смело, не опасаясь, что застану его там. В круглой печке, крытой серебристой краской, трещали дрова. Полосатый красно-черный половик тянулся от двери до окна, и я садился на этот половик поближе к печке, и тонкие руки Марии Михайловны протягивали мне тяжелую кипу журналов «Вокруг света». Это были Кронины журналы. Я листал их, разглядывал картинки и многие рассказы успел прочесть, а Кроня и не подозревал об этом!

Я играл его оловянными солдатиками, которые, по-моему, вообще были заброшены и валялись без дела, а я всякий раз оставлял их выстроенными в боевой порядок и шепотом приказывал командиру отдать Кроне честь, как только тот придет из школы.

Днем дверь в соседнюю комнату была открыта, и, отрываясь от игры, я видел столик со швейной машиной, коричневый манекен с высокой грудью, яркие тряпки… Я не прислушивался к разговорам мамы и Марии Михайловны. Они, эти разговоры, существовали в окружавшем меня пространстве как легкое, неясное бормотанье, похожее на мирное жужжание пчел в густой июльской траве. Мама и Мария Михайловна были приятельницы, и потому мы проводили в этом доме гораздо больше времени, чем того требовали швейные дела.