Курятник бесновался, бегал, задыхающийся и злой, из конака в свой двор и обратно, но начальник полиции, сухой и черствый немец, неумолимо стоял на своем. Тогда Хусо начал пить, созывать и приводить все новых гостей, угощать их и заказывать новые хороводы и песни.
На камне неподвижно сидела Мейра, и видно было, что она не сдвинется с места, хотя бы из-за нее передралось полгорода, а не то что Ризван с Хусо.
Курятник ярился. Стараясь поставить на своем, он приказал, чтобы веселье не прекращалось три дня, которые он пробудет в тюрьме. Он грозил переколотить все в доме, если хоть на час прекратится подача еды и напитков. Музыкантам он кричал:
— Чтоб вы три дня играли! Ни минуты не молчать! Хочу весь день вас слышать. А за мной не пропадет. Денег не пожалею. Пусть помнят свадьбу Хусо!
И он обнимался с приятелями, подбегал к молодой и не знал, что делать от гнева и радости и какого-то ощущения величия, распиравшего его так, что ему чудилось, будто он — больше города и грудью касается гор, окружающих дома.
Гости были несколько смущены. Некоторые ушли со свадьбы. Однако большинство, истосковавшись по горячей пище и соскучившись по веселью, осталось. Музыканты не прерывали игры.
Хусо дерзко и весело вошел в низкую полутемную тюрьму конака, не взглянув на Юсуфа, сторожа, который смущенно открыл ему дверь. Так как единственная камера была переполнена посаженными по какому-то подозрению крестьянами из Столаца, ожидавшими отправки в Сараево, Юсуф запер знатного гостя в своей каморке, где стояла кровать, а на очаге варился кофе.
Здесь Хусо проспал до полудня, когда Юсуф принес ему обед. За обедом Хусо предложил Юсуфу выгодную сделку. Когда начальника полиции и чиновников не будет в конаке — от двенадцати до трех, — Юсуф отпустит его домой на часок, «проведать семью» и посмотреть, хорошо ли угощают его гостей и все ли в порядке.
Сначала Юсуф отказывался. Нельзя. Семнадцать лет царской службы, все строго и аккуратно, как требуют правила, — и вдруг такой непорядок. Нет, нельзя. Услуги поменьше он ему будет оказывать, а это нет. Тогда Хусо лаконично предложил ему мешок муки. Юсуф подумал о своем доме. Четверо взрослых детей! Кроме того, от сына, погибшего в Галиции, осталась невестка с внуком. На свою беду, она умела читать и, увидев в газете имя своего мужа среди имен убитых солдат, повредилась в уме и до сих пор не пришла в себя. И ей и ребенку нужны и еда и уход.
Юсуф подумал об этом, но все же, может быть, не сдался бы, не сделал того, чего никогда не делал, не будь этот Хусо таким веселым и дерзким человеком, которому все легко и с которым все кажется просто и возможно.
— Будь спокоен, Юсуф, за мной не пропадет.
Перед этими волшебными словами Юсуф отступил. Хусо покровительственно держал руку на его плече и, улыбаясь, откуда-то свысока смотрел на Юсуфа, стоящего внизу, в долине, где никто не смеется и где никогда нельзя избавиться от забот и страха. А Юсуф в самом деле выглядел жалко с его желтыми усами на желтом лице, одетый наполовину в свою национальную одежду, наполовину в какую-то вытертую униформу.
Когда какая-либо власть, а вместе с нею и определенный порядок вещей отживет свой срок, ослабеет и начнет разрушаться, ветшает не только одежда и снаряжение ее служителей, но и их физический облик каким-то образом меняется. Тоньше становится голос, взгляд приобретает беспокойное выражение, сутулится спина и подгибаются колени, точно какой-то невидимый потолок, нависший над головой, не дает выпрямиться. В такие переходные времена смещаются все отношения. Тогда никто толком не знает, что допустимо, а что нет. Тогда все возможно. И тогда подымаются и набирают силу вот такие Курятники.
Около часу дня Хусо пробежал те несколько шагов, что отделяют конак от его дома. В каморке остался один Юсуф, сидящий на корточках перед очагом, точно он и есть арестант. Его грызла совесть, и во рту горчило от муки, которой он еще и не получил.
На дворе у Хусо как раз раздавали жареное мясо и ломти столь редкого тогда и драгоценного хлеба. Музыканты собрались сделать перерыв в игре, чтобы и самим подкрепиться. В этот момент Хусо стремительно и неожиданно распахнул калитку и, выпятив грудь, улыбаясь, стал на пороге, как великодушный победитель.
Раздались радостные возгласы, все засуетились. Музыканты заиграли громче. Все столпились вокруг Хусо, расспрашивали его, поздравляли, хватали за руки, хлопали по спине. Он отвечал смехом, похожим на хрюканье, и сам повел коло, самое быстрое и огневое из всех, какие тут танцевали. Все становились в круг. Кое-кто из цыган, не желая расставаться с доставшимся ему лакомым куском, танцуя, по-собачьи держал в зубах свою порцию мяса или ломоть хлеба.
Затем коло продолжалось без Хусо, который пошел навестить молодую. Не дойдя до крыльца, он наткнулся на Мейру. Она сидела на том же камне, подле одного из столбов, поддерживавших веранду, и напоминала качающуюся статую. Хусо помрачнел.
— Опять ты тут!
— Ху-у-у-со, столько хлеба и соли…
— А ну пошла вон, говорю тебе! Не смущай мне народ.
И он прошел мимо и взбежал по застеленным половиком ступеням к молодой, вокруг которой собрались женщины. Одни при виде его накрылись чадрой, другие отошли в сторону. Хусо, громко смеясь, стал доставать из-за широкого пояса пригоршни маленьких зеленых ассигнаций по две кроны, называемых в народе бабочками, и бросать их в подол молодой, которая сидела, не шелохнувшись, как индусское божество.
Голова у него шла кругом, он не знал, за что приняться, рассыпал подарки и распоряжения. Бегая по веранде, он кричал через деревянные решетки тем, кто был во дворе:
— Коло! Коло!
И, проговорив это, сбегал во двор. Пробегая мимо Мейры, он кричал ей, чтобы она наконец убралась из его дома, но тотчас забывал о ней, становился в коло и подскакивал неумело и не в такт с музыкой.
Когда подошло время, Хусо вынул из-за пазухи свои серебряные часы, убедился, что скоро два, еще раз обежал все и возвратился в конак так же, как и пришел, чтобы утешить и развеселить подавленного и озабоченного Юсуфа, своего стража.
Так в течение трех дней Хусо на час-другой выходил из тюрьмы. Пиршество и танцы в его дворе не прекращались и музыка не умолкала. Даже в памяти последнего ребенка на самом краю города, на Повестаче или под Мейданом, зурны и бубны за эти три дня оставили неизгладимое воспоминание о Курятниковой свадьбе.
А рядом с его домом, под аккомпанемент музыки с его двора, Апровизация изо дня в день продолжала свою странную работу, тщась несколькими мешками муки утолить необъятный и ненасытный голод народа. Чиновник с сутулой спиной и подгибающимися коленями, его помощник, хмурые и очерствевшие, как гробовщики, и солдаты, пропахшие жареным луком и кислым казарменным хлебом, выкликали фамилии, выдавали муку, били или разъясняли, каждый сообразно своей должности и нраву. А народ валил к этому новому святилищу с правом и без нрава и вечно требовал, упорно и слепо. Истеричные и несчастные женщины приходили сюда только для того, чтобы отвести душу в жалобах и скандалах. Даже собаки и птицы собирались тут в ожидании, не прорвется ли какой-нибудь мешок и не просыплется ли немного зерна или муки.
Через два дома от Апровизации была лавка Салих-аги Междусельца. Душевный и веселый человек, когда-то состоятельный торговец и хороший хозяин, теперь он был разорен войной. Два его дома сгорели во время боев, лавка и склад были дважды разграблены войсками. Сейчас в лавке почти не было ни товаров, ни покупателей, и он сидел там, худой и поседевший, но всегда чисто одетый, с улыбкой во взгляде.
В его лавке обычно собирались именитые горожане, имевшие какое-нибудь дело в конаке или Апровизации и ожидавшие здесь своей очереди. И сейчас тут сидят два пожилых мусульманина. Курят, кофе не пьют — его нету, и разговаривают с Салих-агой. Как и все в городе, они говорят о Хусо и его свадьбе. Переходят на другие темы, но цыганская музыка и гам снова возвращают их к прежней.