— Лошадь наймешь?

— Нет, вот так, на станции за семь верст, но сугробам, через вьюгу, пешком пойду!.. — вышел из себя Иван Афанасьевич, что на Анисью не произвело, однако, никакого впечатления, ибо она лишь возразила с невозмутимым хладнокровием:

— Трудно! Навряд кто повезет. Пора поздняя. Я, чай, на селе все давно спать полегли… И не достучишься…

— Ничего, попытаю счастья у Лаптева… Как ни как, а поспевать надо… Виктория Павловна требует редко, но — уж если требует, то — подавай, не зевай…

Часа полтора спустя, крепко ругаясь, ковыляя по снегу, проваливаясь в сугробы и оступаясь с дороги. Иван Афанасьевич плелся вслед за посыльным на его коньке, придерживаясь то за кострец, то за репицу, на село, совершенно заплеванное метелью, которая от перемены ветра вдруг стала, из сухой и колючей, мокрою и липкою. Здесь ему повезло счастье. У Лаптева, знакомого мужика, промышлявшего зимним извозом, он нашел не только готовую, но даже запряженную пару, которую Лаптев обрядил было для господ из ближнего, за четыре версты, села Тинькова, да они испугались погоды и прислали нарочного — сказать, что не поедут. И вот, Иван Афанасьевич потрепался на бодрых коньках по недурно разъезженному проселку, просекою, между деревьями, похожими на привидения, сквозь темную ночь, начавшую, как только смякла и улеглась вьюга, проступать яркими изумрудными звездами. Станция отстояла от Правослы верстах в семи… По ухабам и заносам ехать было трудно… Отшибло поясницу, наколотило затылок о задок кибитки… Тем не менее, Иван Афанасьевич приехал задолго до поезда… Станция была— третьего разряда, курьерские и скорые поезда на ней не останавливались… Поэтому ночной пассажирский поезд собирал народа видимо невидимо… Зал третьего класса, — тесный, душный, вонючий, с тускло мерцающими от удушья лампадами в углу, перед образом святителей Зосимы и Савватия, — был переполнен… Краснолицые и зеленолицые от усталости и дурного воздуха, мужчины в шапках и женщины в пестрых платках толпились тесно, качающеюся массою, заполняя маленькую комнату, Чуть не плечо к плечу, сидя на скамьях, лежа на полу, стоя во всех углах, только что друг на друга не влезая… Крик и шум гудели невообразимые, точно с грохотом, не переставая, сыпались с горы тяжелые камни… Иван Афанасьевич, проехавший весь путь, почти его не заметив от тревожных своих дум, даже сразу очумел было от этого гвалта. Отряхивая плохую свою шубенку, оливкового цвета, смахивая мокрый снег, нападавший с деревьев на лысую коричневую шапченку, снимая с усов и бороды ледяные сосульки, он протолкался прямо к буфетной стойке…

Буфетчица, — пожилая толстая женщина, желтолицая и одутловатая от привычки к бессонным ночам, небольшего роста и очень степенного и вместе, очень грешного вида, надо думать, копье-баба, прожившая свои молодые годы не без пестрых приключений и каких-каких только видов не видавшая на белом свете, — встретила нового прибывшего, как старого знакомого и привычного гостя, но нельзя сказать, чтобы с большим почтением. В колючих глазах ее, на терновые ягодки похожих, сразу написались цифры, которые уже должен ей этот подходящий человек. Эти же грозные цифры отразились в смущенно согбенной фигуре Ивана Афанасьевича, в заискивающем выражении виноватых его глазок, проворно заморгавших редкими ресницами на красных веках, в дробном смешке и в усиленном потирании рук, во всей позе и во всем движении, покуда он приближался, хихикая и жалуясь на бесовскую погоду, совершенно его заморозившую, и на волков, которых и помину не было в дрянном, полувырубленном, так, что насквозь видать было, лесишке между Правослою и станцией, но которые, тем не менее, будто бы, едва его, Ивана Афанасьевича, вместе с ямщиком и с лошадьми не съели… Если по платью встречать, то уважать и почитать нового своего гостя степенная буфетчица, действительно, не имела никакого основания: яркий электрический свет, наполнявший станцию, как то особенно обидно выдавал, насколько Иван Афанасьевич человек потертый. Лысая шапченка, в незапамятные времена — возможно, что— бывшая поддельною котиковою, и плешивая, зеленоватого сукна, линялая шубенка, на крашеных зайцах, которые тщетно усиливались притвориться волками, и с воротником «американского зверя», который только что не лаял на плечах хозяина своего, необычайно складно, необходимо, можно сказать, гармонировали с самим Иваном Афанасьевичем, в бесконечной поношенности его красноносого лица, в темно рыжих с сильною проседью усах и бороденке, которую он стриг довольно франтовским клинушком, в блудливой растерянности бегающих зеленоватых глазок, в походке, обличавшей слабые ноги, гнущиеся в коленях, расшатанных алкоголем и распутством… Телеграмма, показанная им, несколько смягчила суровый взгляд желтолицей буфетчицы. Она сообразила:

— Барышня в городе, вызывает к себе приказчика, стало быть, авось, привезла какие-нибудь деньги и, наконец, сколько-нибудь из денег этих перепадет и ей, буфетчице, в уплату за зимний забор правосленских усадебных прощелыг, по которому давно уже не поступало ни единой копейки…

— Ишь ты… как спешно… — удостоила заметить она. — Не знаете, зачем понадобились?

Иван Афанасьевич не знал. И, как подумал о том, что не знает, то в глазах его опять выразился невольный страх за свою судьбу, что буфетчица, как опытный психолог, сразу угадала…

— Душонка то, видно, как овечий хвост дрожит? — ухмыльнулась она, прищуривая лукавый левый глаз и наливая Ивану Афанасьевичу рюмку водки. Он отвечал ей жалкою улыбкою, в которой смешивались и трусость и хвастовство человека, потерявшего почву под ногами, но не желающего в том удостовериться… пропасть мол, так пропасть! лететь так лететь!

— Ох, должно быть, уж и много же грехов против госпожи накопили, вы, Афанасьевич, — продолжала дразнить его буфетчица…

Он, проглотив рюмку водки, сунул ее по стойке неопределенным жестом, выражавшим одновременно и просьбу налить другую, и — буде буфетчица найдет, что жирно будет, — готовность сделать вид, будто и не думал просить…

— Да что же, Ликонида Тимофевна, — выговорил он козлиным вежливым голоском, усиливаясь быть веселым… — Как без греха проживешь? Я и не отрекаюсь. Живой человек, пить-есть надо, жалованья не получаю, за квартиру живу, питайся тоже — чем хочешь, как птица небесная, что промыслил из усадьбы, тем и сыт… В подобных условиях жизни, с нашего брата безгрешной жизни спрашивать нельзя…

— Так и барышне ответишь? — насмешливо спросила, переходя с холодного вы на сердечное ты, буфетчица, — удостоила заметить подсунутую рюмку и благосклонно ее наполнила.

Иван Афанасьевич хихикнул.

— Так и барышне отвечу… Что же, я не боюсь… Виктория Павловна человек справедливый… Она может рассудить… Вот, ежели бы покойная ведьма жива была…

— Ну, брат, ежели бы покойная ведьма была жива, так ты управления и не понюхал бы, — выразительно произнесла буфетчица, зевая, и налила ему третью рюмку, с предупреждением:

— А больше не проси… уж и так что-то я больно расщедрилась… Страница целая у меня за тобою в книге мелким-на-мелко исписана… Муж то, когда в субботу берет книгу проверять, так уж ругает меня, ругает: что ты, говорит, старая дура, прекрасными глазами его пленена, что ли? Какой он гость? За что, про что ему, ледащему, подобный кредит? Вот, как пропадут твои денежки, так будешь знать, глупое твое бабье сердце, как ихнего брата жалеть, да прикармливать…

— Ликонида Тимофевна, когда же за нами пропадало? — пискнул Иван Афанасьевич каким-то даже мышиным будто голоском…

— Да — ежели и не пропадет, то, все-таки, товару расход, а деньги в оборот не поступают… учительно заметила буфетчица. Не платишь годами, а проценты то, ведь, на тебя не насчитаешь: у меня не вольный торг, такция положена и начальством в Петербурге через правление утверждена… Лишнего за подождание с тебя не возьмешь… Ну, да авось, Бог милостив, не в последний раз видимся и еще сочтемся… А насчет того, что барышня тебя вызывает, так, может быть, ты еще и напрасно робеешь…

— Да я нисколько не робею, — взъершился было Иван Афанасьевич.