Не удивило меня нисколько и то обстоятельство, что этот трагический случай так страшно повлиял на Викторию Павловну. Стоит только зацепиться мыслью за какой-нибудь штришек воспоминания, а затем остальные уже так и побегут сами, сплетаясь лучистою паутиною, один другого подсказывая. Ведь покойная Арина Федотовна была для Виктории Павловны гораздо более, чем другом и домоправительницею. Чувствовалась связь родственных душ, между которыми только та и разница, что одна — первобытная грубая, а другая окультуренная. Не мог забыть я и того, что Арина Федотовна и сын ее, великий комик и дразнилка, всеобщий пересмешник, белобрысый писарек Ваничка, о котором я слыхал после, что он таки ушел на опереточную сцену, сыграли известную роль и в том большом скандале, разыгравшемся при мне в Правосле, когда был изгнан из этой счастливой местности красивый, ревнивый художник Бурун… Я уехал тогда с впечатлением вполне определенным, что Виктория Павловна находится не только под влиянием, но, можно сказать, всецело в руках у своей бывшей няньки, а ныне домоправительницы, которая, вдобавок, в это время чуть ли не приходилась ей, по тайну, чем то вроде свекрови с левой стороны, потому что комик Ваничка успел высмеять у Виктории Павловны отношения, которых Бурун не умел выплакать. А Арина Федотовна, конечно, души в своей воспитаннице не чает, но, на сколько лишь Виктория Павловна вообще поддается управлению, руководит ею эта самая Арина Федотовна, — даже в делах и вопросах морального порядка. А уж материально то — во всем, что ей, Виктории Павловне, принадлежит, — во всем этом Арина Федотовна хозяйка и распорядительница безусловная и даже в гораздо большей степени, чем сама Виктория Павловна… Потерять такого человека, конечно, значит потерять почти что половину, а, может быть, и большую часть самой себя… Одного не понимал я: почему же потеря Арины Федотовны привела Викторию Павловну к перемене именно в том духе, как теперь сообщила Феничка? Ни Виктория Павловна, ни покойница Арина Федотовна не были не то, что религиозны, а, наоборот, Виктория Павловна однажды указывала мне в этой своей Арине доказательный образец того природного атеизма, наличность которого когда-то подчеркивал в русском народе Белинский… Совершить скачек из такой крайности к православию фанатического толка, включительно до увлечения иноком Илиодором, казалось бы, не легко, — особенно женщине с определенным даром пытливости и исследования, вдумчивости и самоповерки, каким, помнится, отличалась Виктория Павловна.

— Это все отец Экзакустодиан, — шепнула мне Феничка, с легкою оглядкою через плечо в сторону няни Василисы, называя имя, которое, действительно, могло, если не объяснить существо процесса, то дать ключ к его внешнему началу и развитию. Об этом Экзакустодиане я уже не впервые слышал, как о недюжинном демагоге-православисте, [См. мои романы «Сумерки божков» и «Паутина»] успевшем натворить много чудодейств в разных губернских городах средней России, в том числе и в Рюрикове. Человек из тех, которые сами не знают, где в них разграничен фанатик с мошенником, и — несомненный талант. О нем много писали в газетах, да и из частных сведений я знал, что он окружен, как стеною, толпами поклонниц и поклонников, между которыми называли мне имена совершенно неожиданные. Но найти в их числе Викторию Павловну я, все-таки, уж конечно, никак не ожидал…

А Феничка шептала:

— Мне не хочется говорить об этом, а то я кое-что, конечно, могла бы вам сообщить… Но я боюсь, что, все-таки, мало знаю… Гораздо меньше того, сколько надо знать для уяснения… Если мама захочет вас видеть, то, вероятно, она вам сама даст ключ… Знаете ли, хорошо было бы, если бы так… Мама часто производит на меня впечатление человека, у которого от вынужденного молчания запеклись сердце и уста, и это ей больше невмочь, а сказать — некому… Мы с нею очень большие друзья, но, все-таки, я же девочка, перед нею. Затем она— мать, я дочь… может быть, у нее есть какие-нибудь тайны, которые просятся наружу и, как бесы, мучат ее, просясь на волю, а она мне, как дочери, сказать не хочет… словом, она вот уже много лет — немой человек с какою-то заключенною скорбью в душе…

— А муж? — спросил я осторожным тоном, но прямым вопросом. Феничка досадливо передернула плечами…

— Ну, какой же он поверенный для мамы? сказала она, словно отвечая на величайшую нелепость. Он недурной, по своему, человек, гораздо лучше, чем может по первому взгляду показаться но между ними — как пропасть — разница воспитания, положения и вкусов… да, наконец, и лет… Люди совершенно разной психологии и… ну, словом, если хотите знать мое мнение, то мне кажется, что — это последний человек, с которым мама может поделиться своею сердечною тайною и задушевною мыслью…

Она опять умышленно ускорила шаг. Я последовал за нею.

— Значит, ваша мама не слишком-то счастлива в браке? —дозволил себе спросить я уже напрямик.

— Я не знаю, — искренним звуком вырвалось у Фенички. Я ничего не знаю и не понимаю. Не потому, что не хотела бы с вами об этом поговорить. Напротив… Потому что мама меня мучит, как загадка. Нет, я просто таки не знаю и не понимаю. Мама никогда не жалуется. Между ними никогда не происходит никаких ссор. Как вы видите, у них большая семья, потому что был еще брат, который умер. А за всем тем мама одинока, как я не подберу даже сравнения, и, чем она спокойнее в своем одиночестве, тем мне больше жалко ее. Когда она улыбается, то мне хочется плакать, а если она весела и смеется, то мне делается страшно, и я тогда не сплю ночей, все думаю, а вдруг она в это время что-нибудь делает или уже сделала над собой и умирает…

— Может быть, милая Феня, это у вас мнительность?

Феня повела плечами, в жесте недоумения.

— Не знаю… Конечно, может быть, я маму уж очень высоко ставлю и, кто бы рядом с нею ни стоял, мне все кажется, что она не нашла настоящего своего положения и места в жизни, и все как-то унижена сравнительно с тем, чем быть она могла бы и должна была бы… Но нет… Это, знаете, не мое одно впечатление… Это все почти, кто ее знавал раньше, находят… На всех точно такое же тяжелое впечатление ложится… И она сама это знает, — что производит тяжелое впечатление, и это главная причина, что она стала совершенно избегать людей…

Феня покосилась через плечо и, убедясь, что няня Василиса в это время занята упорядочением каких то очередных нужд раскричавшегося младенца в тележке, быстро шепнула мне:

— Вот эта женщина, кажется, одна из немногих, а, может быть, и совсем одна, с кем мама вполне дружна, спокойна и, по-видимому, даже откровенна… Чем она приобрела такую ее доверенность — я не знаю… но это так… Я не имею причин жаловаться на эту женщину. Она, как я вам сказала уже раньше, очень ко мне хороша и добра… Но, вместе с тем, я не скрою от вас, что я, сама не знаю, почему, но не только всегда держу с нею ухо востро, но даже, просто таки, боюсь ее немножко… Она имеет на маму громадное влияние… А— хорошо это или худо — я уж, право, и не знаю…

— Послушайте, — сказал я, — если хотите, то вот в этой черте я опять узнаю Викторию Павловну. Она не новая. Ведь и тогда — вот, с этою злополучною Ариною, которая так странно погибла, — Виктория Павловна была в точно таких же отношениях… Не знаю, право, как характеризовать точнее, но — на язык просится даже слово — «подчинение». Потому что Виктория Павловна даже от самой себя не скрывала, насколько она считалась с волею и советами Арины Федотовны, хотя, во всех внешних проявлениях, казалась совершенною и повелительною ее госпожею…

— Да, я знаю, слыхала и даже немножко помню, — сказала Феничка. — Но…

— Так что, — сказал я, — разница только в том, что тогда двух женщин роднили между собою смелость отрицания и неверие, сходство властных характеров и своеобразный, что ли, феминизм, а теперь, — вы же мне отрекомендовали эту госпожу ханжою — они сроднились на почве общего религиозного увлечения…

— Так то оно так… — выговорила, раздумывая, Феничка. — Но это не все… понимаете; это, может быть, фон, основной фон отношений… но я чувствую, что есть тут и какие-то совершенно мне неведомые и чуждые узоры…