— Вот чувство, — сказал я в новом изумлении, — которое, именно, менее всего могла вызывать в те старые времена ваша мама…

— Да, я слышала это уже не раз… И вот потому-то все в ее прошлом мне так и удивительно… Когда я о маме раздумаюсь или поговорю с хорошим человеком, который, я знаю, относится к ней сердечно и с пониманием, мне всегда хочется плакать… Я, может быть, даже бываю не справедлива иногда, потому что меня на эту мою симпатию легко подкупить… Вот, — понизила она голос почти до шепота, — эта госпожа Василиса, которая идет сзади нас и унимает любезных моих брата и сестрицу… О ней говорят много нехорошего и многое из того, что говорят, по видимому, совершенно справедливо… Но я никогда не в состоянии на нее ни рассердиться, ни дуться даже, потому что она очень любит маму, и мама без нее была бы еще жалче и несчастнее, чем она в настоящее время… Потому что — дурна ли, хороша ли особа эта, но она маме что-то дает, а я, к сожалению, ничего дать не могу: между ними есть что-то общее духовное, чего нет во мне, — и я его не понимаю и не чувствую…

— Вы, — сказал я, — извините меня, если я задам нескромный вопрос: это, все-таки, что же — брак ее, что ли, так переработал? Позвольте узнать, господин Пшенка, нынешний супруг вашей мамы, кто он такой по общественному своему положению и где они сошлись?

— По общественному своему положению, — отвечала она просто, — он землевладелец одного с нами уезда, долго был управляющим маминого имения… Да вы же его знаете, он же был при вас и всегда вспоминает о вас, как я уже говорила, с особенным респектом…

Я порылся в своей памяти, но, по-прежнему, не нашел в ней решительно никакого Пшенки и должен был извиниться, что, к стыду моему, совершенно его не помню; это, впрочем, и неудивительно, так как я ведь попал тогда к Виктории Павловне на ее именины, когда у нее в гостях были чуть ли не все сколько либо интеллигентные мужчины чуть не со всей губернии. А имением Виктории Павловны господин Пшенка стал управлять, вероятно, позже, так как в мое время дела ее были в руках не управителя, но управительницы.

— Я, конечно, не посмею отрицать того, чтобы брак не сыграл важной роли в перемене мамы, — сказала, выслушав мое объяснение, серьезная и внимательная Феня. Конечно, на ответственность брака и можно, и должно возложить известную долю в ее настроении… В особенности, хроничность его, постоянную поддержку… Но далеко не все… Самый брак-то ее — уже, кажется, результат ее перемены… А началось это, как вы спрашиваете, с одного очень трагического случая, внезапно ворвавшегося в жизнь мамы и очень много для нее значившего… Незадолго до брака своего она пережила чрезвычайно сильное и острое потрясение… Вы никогда не слыхали, что у мамы была очень хорошая приятельница и большая ее поклонница, некая госпожа Евгения Александровна Лабеус? [См. мой роман «Виктория Павловна».]

Я что-то смутно помнил, но — что именно, стерлось с мозга, как след грифеля с аспидной доски.

— Ну, так вот с этой Евгенией Александровной — так, в результате того же самого случая, теперь еще хуже… Мама хоть семью какую-то сложила и, если в божественность бросилась, то, по крайней мере, только сама же и одиноко в ней тонет, — никого не руководит и на путь своей новой религии не толкает, и не насилует. А Евгения Александровна, о которой все говорят, что, еще десять лет тому назад, жила она пестро, богато и грешно, всей России на смех и удивление, теперь власяницу одела, разъезжает по сектантам разным, старцев и отшельников ищет в сибирских дебрях и глухих станицах, родными под опеку взята, потому что стала раздавать самою широкою рукою все свое колоссальное состояние разным проходимцам, которые пред нею играли роли пророков или юродивых. Нашла какого то полоумного монаха, которого воображает Христом, и бьет ее, конечно, удивительный инок этот. И обобрал совершенно. И даже, — говорят, это в газетах было, — однажды запряг ее и еще двух таких же безумных своих поклонниц в санки и прокатился на них но первопутку от села до села…

— Вы эту метаморфозу госпожи Лабеус и считаете тем трагическим случаем, который дал толчок Виктории Павловне к ее новому направлению?

— Нет, я, наоборот, хотела сказать, что вот — не мама одна… Сколько могу понять, на них обеих произвела очень тяжкое и страшное впечатление смерть одной женщины, которая к ним была очень близка… Вы, может быть, ее знали… Даже непременно должны были знать… Это — простая женщина была бывшая нянька или кормилица мамы, а потом ключница или экономка, что ли… Звали ее Ариною Федотовною…

— Как же! — воскликнул я, живо вспоминая, — как же! отлично помню… Интереснейшая в своем роде фигура! Мы с нею тоже в добрых приятелях были… Любопытнейший тип русской простонародной черноземной феминистки… Так Арина Федотовна умерла? Жаль. Очень не глупая и с большим характером была женщина… И отчего же, собственно, она умерла? Сколько вспоминаю ее, производила впечатление здоровеннейшего человека… Обещала жить много лет…

— Да, вероятно, и выполнила бы обещание, — сказала Феня, — я ее тоже помню, ей тогда никто не давал и сорока лет, а между тем было уже под пятьдесят… Была человек жизнелюбивый и жизнеспособный… Но ей было суждено умереть не своею смертью… Ее убили… Да неужели вы не читали, в свое время, в газетах? Громкое было дело, убийство вдовы Молочницыной… Ведь это она… Когда-то очень много шума наделало… В…

Она назвала мне один из больших городов средней России.

Я стал припоминать, как будто что-то померещилось, мелькнув в профессиональной памяти журналиста, но сейчас же и потухло… Несомненно, что фамилию эту я видел в газетах, но обстоятельства, при которых она мелькнула в глаза и механически усвоилась памятью, совершенно потускли и как бы испарились…

А, когда Феничка указала мне год и месяц, когда произошло убийство, я понял, почему ничего о нем не знаю: в то время, я был как бы умершим для всего очередного, что происходило в сутолоке русского общества, так как отбывал первое время своей ссылки в Восточной Сибири, долго не получая ни писем, ни газет… В этот то промежуток, оказывается, и покончила свое земное странствие от руки убийцы старая моя приятельница Арина Федотовна…

— При каких же обстоятельствах это произошло? Кто ее убил? спросил я. расскажите, пожалуйста.

— Знаете ли, — слегка вспыхнув, отвечала Феничка, обстоятельства ее убийства были настолько щекотливы, что, знаете, хотя я и не страдаю ложным стыдом и чужда предрассудков, но пусть уж лучше кто-нибудь другой это расскажет вам во всех подробностях… Я ограничусь тем, что сообщу вам, что, в один печальный вечер, Арина Федотовна была найдена в номере городских бань мертвою и страшно изувеченною… Убийца вскрыл ей полость живота и выбросил все внутренности… Его нашли тут же удавившимся на дуге душа… Чудовищная грязь, понимаете… И маме, и госпоже Лабеус эта история, в свое время, испортила очень много крови. Тем более, что им, как свидетельницам, пришлось выдержать бесконечно много допросов и, вообще, всяких неприятностей…

— Вы сказали: как свидетельницам? — заметил я.

— Ну, да; как женщинам, которые очень близко знали убитую и, последнее время, пред преступлением, жили с нею вместе, в одной гостинице, даже в одном номере.

— Так вот как кончила Арина Федотовна… — сказал я, в самом деле очень заинтересованный и даже несколько взволнованный известием. Не могу сказать, чтобы я его нашел слишком уж не обыкновенным и странным — в соображении лица, которого оно касалось. Напротив; когда я вспоминал эту женщину, с молвою о ней ходившей, навязывая ей беспрестанную смену любовников, обставляя ее легендами разврата и преступления, сплетнями о бесконечной ее дерзости против людей, — вроде того, что однажды она высекла управляющего соседними богатых имениями господ Тиньковых; когда я, наконец, вспоминал, как она держала взаперти злополучного Ивана Афанасьевича, — то совокупность этих впечатлений рисовала мне покойную Арину Федотовну человеком, для которого подобный насильственный конец — пожалуй — вид естественной смерти. Слишком отчаянно вела она грубую чувственную игру и презрительную войну свою с всевозможным мужским полом: рано или поздно было не сдобровать ей, как паленице удалой, столкнувшейся с богатырем сильнее себя, и вот, действительно, пришлось таки поплатиться жизнью за свою женскую удаль и неуважение к мужской силе.