— Производилось дознание? Была она в подозрении?
— Какое же могло быть против нее подозрение, когда он помер в городе, а она оставалась в Пурникове, за восемьдесят верст, — после Светлого Праздника и не видались? Следствием установлено, что видели на Радуницу, как Петрович, уже в сумеречках, поминал на городском кладбище камрада-плотника, шибко пьяный-с, и пил на могилке водку с незнаемым человеком-с. А, кто тот незнаемый человек, и куда потом делся, по сие время неизвестно. К тому же у Ивана Петровича не оказалось на ногах новых сапогов-с. И денег тоже при нем никаких не нашли, а, между тем, он только-что взял расчет и в артели. Постановили решение, что отравлен хлороформою в водке, с корыстною целью грабежа-с, а к розыску виновного приняты энергические меры-с.
— Да, вероятно, так оно и есть, — сказал я. — В городах такие отравления часто случаются. В Сибири, например, жулье сплошь и рядом работает с хлороформом. А ей, простой бабе, откуда раздобыться хлороформом, да еще в деревне?
— А уж это фершала надо спросить.
— Какого фельдшера?
— Тут неподалечку есть богатое село, называется Полустройки. Там земская больница, и служил при ней фершал Матвеев — хороший человек, ученый, только пил очень, так что даже делался вроде как помешанный. Все ему спьяна красные бабы казались, будто дразнят его, и он бегал за ними с топором-с. И до того однажды допился, что вышел в безобразном виде на базарную площадь и, при всем честном народе, всю казенную аптеку побросал с моста в речку Осну, — пузырь за пузырем-с, порошок за порошком-с, ящичек за ящичком-с. — Так, — кричит, — приказали мне красные бабы: теперь они больше ко мне приставать не будут. Как составили протокол, да пошло дело к разбирательству, да приехала ревизия, — обнаружилось, что, кроме того, фершал растратил казенные деньги. Хотя он и клялся, что его обокрали красные бабы, однако начальство не поверило, и в Сибирь он не попал только потому, что в тюрьме у него сделался делирий тременс, и в том он и жизнь свою кончил, лепечучи ерунду-с о красных бабах-с. Глас же народный таков, что и из денег похищенных, и из аптеки утопленной много чего Арине Федотовне перепало-с, иона-то будто-бы — эта самая красная баба и была-с, которая фершала застращала.
— Правда — не правда, а… нравы же у вас! — вырвалось у меня. — Признаться откровенно, мне жутковато сделалось.
— Да-с… Потому, собственно, я вчера очень испугался-с, когда вы пожелали меня освободить-с. Сами посудите: кому жизнь не дорога? Ну, выполню я ихний каприз, отсижу на леднике свою порцию, — что мне поделается! Пятьдесят восьмой год живу на свете-с, а ни разу болен не бывал, не знаю, как это и болеют-с. Ну, если бы даже и пришлось претерпеть… это самое… наказание-с… — стыдливо потупился он. — Оно, конечно-с, ужасно тяжело и неприятно-с… можно даже сказать: обидно до слез, кому ни доведись… Но все же от того не умрешь. Оно — на теле было-с, на теле и останется. А, ежели ввести их в настоящий гнев, наругаться над их приказом, — они, может быть, спервоначала и ничего… смолчат-с, не покажут вида-с. Только сейчас-то побахвалишься, поторжествуешь, а в скорости, пожалуй, подохнешь крысиною смертью. Очень неприятно-с.
— Хорошего мало. Однако, любезнейший Иван Афанасьевич, вот что. Все, что вы рассказали мне, очень интересно, но — не верю я вам ни в одном слове.
Он поежился.
— За что же-с?
— Если бы Арина Федотовна была такая характерная, как вы рассказываете, то, прежде всего, вы не посмели бы мне о ней рассказывать.
Он усмехнулся.
— Я рассказываю вам о ней то, что и всякий другой, из тутошних расскажет-с. За это мне от нее ничего не может быть-с. Они тоже свою справедливость соблюдают. Не я этим рассказам начало дал-с. Не моя в них и вина-с. Люди ложь, и я то-ж: повторяю, что ветер носит. Им очень хорошо известно, что о них говорят в околотке, и они того во внимание не ставят-с. А о немце и Мишке так даже и любят-с — Пусть, говорят, молва идет, — по крайности, разные прохвосты будут знать, что надо мною, Ариною, не пошутишь. Ни-чего-с… Вот, кабы я дерзнул что-нибудь от себя-с…
— Скажите, какие тонкости. Ну, а зачем же вы Буруну-то «от себя» разболтали?
Он долго молчал, глядя в половицу. Потом проговорил глухо и с лицом, совершенно кривым от обиды и подавленной злости:
— Уж очень они меня оскорбили.
— Арина Федотовна? Виктория Павловна?
— Господин Бурун-с.
— Бурун?
— Тогда в лесу… третьева дня… вот как я в ручей-то упал-с…
— Что же он вам сделал? — спросил я, небезосновательно недоумевая: чем можно довести до мстительных эксцессов человека, который только-что выразил трогательную готовность подвергаться, по востребованию, заключению в леднике и даже без особенного ужаса говорит о наказании на теле.
Иван Афанасьевич потупился еще ниже и буравил глазами половицу с нарочитою тщательностью.
— Они назвали меня мокрою вороною-с. Мокрая, вшивая ворона. Так и сказали-с.
— Только и всего? — воскликнул я. Конечно, вопрос мой прозвучал довольно дико, ибо повод к обиде в ругательстве Буруна имелся совершенно достаточный. Но, в бесцеремонном командовании своем Иваном Афанасьевичем художник десятки раз употреблял по его адресу словечки, в сравнении с которыми титул мокрой вороны звучал только что не ласкательно, а между тем Иван Афанасьевич хихикал в ответ, не проявляя ни малейшего неудовольствия.
— Только и всего-с… — странно протянул он. — Очень показалось мне обидно.
И, прочитав на лице моем выражение изумления, весьма мало почтительного, поднялся с места.
— Увольте-с… Не расспрашивайте-с… Мне об этом говорить тяжело-с…
— Да, Бог с вами, мне ваших секретов не надо. Только уж очень вы чудак: за погреб не в претензии, а за мокрую ворону — чёрт знает, в какое неистовство пришли, навредили себе и другим…
Он жалобно посмотрел на меня, еще раз пропищал:
— Увольте-с.
И ушел.
Посмотрел я ему вслед: никогда еще не казался он мне таким жалким, старым, придавленным, заношенным; никогда еще гордый, сверкающий молодою силою, красотою, здоровьем, образ Виктории Павловны не представлялся, в сочетании с ним, более невероятным, несвойственным. Нет, что Арина Федотовна ни распевай, а и Бурун прав: есть за что озлобиться и возненавидеть, если подобное существо вдруг врывается в твою возвышенную мечту о любимой женщине и все в ней нарушает, грязнит, пятнает своим прикосновением… Действительно, ведь, мокрая ворона какая-то. Однако, отчего же он так рассвирепел на эту мокрую ворону? Скрывает, может быть, —случилось что-нибудь посерьезнее вороны? Но, опять-таки, какую серьезную обиду можно нанести человеку, не смущаемому даже перспективами наказания на теле? Или эта «мокрая ворона» для него идиосинкратическая кличка, которой природа оставила-исключительную монополию приводить его в ярость? Я знал когда-то купца, о котором меня предупреждали еще до знакомства, чтобы я не поминал при нем о моченых яблоках: невинный фрукт этот имел способность приводить его в совершеннейшее бешенство, и всякий разговор о моченых яблоках почтенный коммерсант вменял в личную себе обиду. Так что, — ходила легенда, — обедая однажды с весьма важным петербургским генералом, по крупным подрядным делам, и быв угощен от оного генерала именно злополучным моченым яблоком, купец, даже и в таком серьезном для себя случае, не мог противостоять своей идиосинкразии и обругал генерала ругательски. И многих трудов и тысяч стоило ему потом помириться, и, конечно, на сумму всех этих трудов и тысяч, он усугубил ненависть свою к моченому яблоку.
К моему большому удовольствию, Бурун не заставил долго ожидать обещанного подробного письма. Его привез Ванечка, — веселый и свежий, как всегда, и с непроницаемыми глазами, в которых решительно невозможно прочитать: знает или не знает? посвящен или не посвящен? Такие глаза бывают только у актеров-комиков, врачей секретных болезней и хороших полицейских и жандармских офицеров. Так как он явился ко мне с письмом, едва успел приехать, еще в железнодорожной копоти и проселочной пыли, то полагаю, что оно дошло до меня без предварительного просмотра правосленскою цензурою, так неприятно изумившею меня в первом письме.