— Иван Афанасьевич, это вы? — окликнул я в отдушину.

Он замер, как испуганная мышь, и несколько секунд не отвечал. Потом отозвался робко и нерешительно.

— Александр Валентинович?

— Он самый.

— Что прикажете?

— Ничего не прикажу. Пришел вас выпустить, да ключа нет, а так, на взлом, с замком не справлюсь.

Он возразил:

— Разве Арина Федотовна разрешили, чтобы я вышел-с?

Очень нужно ее разрешение!

— Ах, — протянул он с горьким разочарованием, — ах, так, стало быть, вы это от себя-с? Нет уж, Александр Валентинович, лучше оставьте-с. Очень вам благодарен, только не надо этого-с, оставьте.

— Странный вы человек: что же вам удовольствие что ли мерзнуть там в потемках с мышами?

— Какое же может быть здесь удовольствие-с? Решительно никакой приятности нет-с. Но только, ежели я нарушу их приказание, то мне может быть много хуже-с. Потому что они очень раздражены против меня.

— Так вот: я вас выпущу, и удирайте во все лопатки.

— Как можно-с? Что вы-с? Куда я пойду?

В голосе его слышался неподдельный испуг, — и даже едва-ли не слезы.

— Оставьте-с. Очень они раздражены. Боюсь: еще больше раздражатся. Совсем мне может худо быть-с.

— Странно.

— Да-с. И вот, что беседуете вы со мною, они могут заметить.

— Так что же?

Он помолчал и с горькою тоскою пискнул:

— Обидятся на меня, что вы участие изволите принимать. Нет, уж оставьте меня… Бог милостив-с… Я посижу-с… Оставьте…

Я отошел в глубочайшем недоумении…

XII.

На завтра, рано утром, меня разбудил робкий стук в дверь.

— Войдите.

— Иван Афанасьевич.

— А, узник! Ну, что? Выпустили?

— Являюсь засвидетельствовать живейшую признательность. Освобожден еще вчера на ночь. Так и сказано, что по-вашему желанию-с. Очень много вами благодарен, чувствительнейшие тронут-с.

Он был бледен, серьезен и даже терпимо приличен, потому что трезв.

— Ну, поздравляю. Только удивительный вы, батенька, человек.

— Чем же так-с? — тихо спросил он.

— Да, как же можно допускать такое обращение с собою? И от кого? Чужая баба командует вами, как пешкою, — можно сказать, словно тряпкою, вытирает вами погребную грязь, — и вы позволяете, молчите… Что за трусость? Есть же у вас какая-нибудь амбиция.

— Я очень виноват-с, — сказал он с какою-то заученною твердостью, — и, будучи виноват-с, обязательно должен претерпеть-с.

— Да, сколько бы ни виноваты, — не мальчик вы… Что это? Карцеры для взрослых завели. И хоть бы побарахтался сперва, поборолся, поспорил, а то — так и пошел, куда велено, словно на веревочке… Именно, как нашаливший мальчишка идет в карцер… Недоставала только, чтобы она вас за ухо вела.

— Ах, Александр Валентинович!

— И чем она нагнала вам такого страха? Этак она вас высечь захочет, — вы и высечь себя дадитесь?

Иван Афанасьевич покосился на меня.

— Весь день трепетал… этого самого-с… — выговорил он с унылостью.

— Чего?

— Да вот-с…

— Что Арина Федотовна вас высечет?

— Так точно-с.

— Н-ну…

Я уставился на старика во все глаза и с большим любопытством: столь глубокого принижения личности мне еще не случалось встречать. Поминая Арину Федотовну, он от заочной трусости, даже судорогою ка-кою-то сокращался во всем теле.

— Вы их не изволите знать-с, — заговорил он в ответ на мое бесцеремонное разглядывание, — а я— давно здешний-с, знаю-с. Примеры были-с.

— Какие примеры? Неужели…

— Нет-с, не меня, — поспешил он рассеять мое недоумение. — Меня покуда бедствие это миновало… я разумею: наказание на теле-с. В погреб сажать, — не потаю: сажала-с, опускала в преисподнюю пьяненького-с, за безобразие мое-с. А этого не было. Нет-с, не меня, других-с.

— Ребятишек каких-нибудь, конечно? — сказал я с недоверием.

Он потряс головою.

— Никак нет-с, не ребятишек… Кутова Ивана Федоровича изволите знать?

— Слыхал.

— Так вот-с, между прочим, ихнего управляющего немца-с.

— Даже немца? Это серьезно. За что?

— Девушек очень обижал-с. которые в экономии работают-с. И не то, чтобы, значит, по согласу, а с вымогательством, — вроде как бы повинность установил-с. Арина Федотовна пригласила его к себе в гости, будто чай пить, и высекли-с. Анисья стряпка и еще две бабы из Пурникова немца держали-с, девушки эти, которые обиженные, смотрели-с, а они, Арина Федотовна, секли-с. И здоровеннейший, доложу вам, был немец.

— Был? А теперь он куда же девался?

— Уехал из наших мест. Должность служения своего принужден был оставить, потому что уж очень широко лихая молва пошла-с, засрамили немца-с. И жена его бросила — Не могу, говорит, с тобою жить, — тебя,· бабы пороли. Очень конфузно-с.

— Пьяным, что ли, она его напоила?

— Не без того-с.

— Отчего же он не жаловался по суду?

— Помилуйте, срам-с. При том же, ежели следствие, то и его дела должны были выплыть на свежую воду-с: я разумею, — с девушками-с… Однако, он в них стрелять приходил.

— Немец? В Арину Федотовну?

— Так точно-с. Это позже, — когда он места лишился и уезжать собрался, уже и пожитки свои на воза уложил. Арина Федотовна в роще с Анисьей грибы брали. И вдруг Анисья видит: невдалеке, над оврагом, в кустах, что-то поблескивает. Ан, это немец: лежит за пнем, ружье на них навел, прицел на солнце отсвечивает. Арина Федотовна на него крикнула, — он и не стал стрелять, ушел-с.

— Так-таки послушался и ушел?

— Да-с. Потому что они ему очень неприятное сказали.

— Что же именно?

— Они сказали — Что ты, Богданыч, из-за куста, в потайку, метишься? Я, небось, не таилась: вспорола тебе спину при всей честной публике, — а ты с ружьем в овраг залез… Смотри, — говорят, — не промахнись: коли мимо дашь, — опять высеку, и в тарантас не сядешь…

— Может быть, он вовсе не стрелять приходил? Им только так вообразилось?

— Уж не знаю-с. Анисья вернулась тогда из рощи белее снега-с, ни жива, ни мертва.

— А Арина Федотовна?

— Ей что? Смеется. Вот тоже с Мишкою, кучером келеповским. Похвастал на празднике, сидючи подле винной лавки, будто он Арину Федотовну знает-с, живет, стало быть, с нею-с. Оно и правда-с, жила-с, — однако, Арина Федотовна очень обиделись, как он смел говорить при народе. Заманили Мишку в кладовку, якобы для угощения-с. А там уже Анисья-с, ее Личарда верная, ждет… с розгами-с. Ну, Мишенька, — говорит Арина Федотовна, — похвалился ты моим конфузом, а теперича я твоим похвалюсь. Выбирай: либо тебе, Мише, на свете не жить, либо — ложись, мы с Анисьей тебя высечем. И восписали-с.

— Однако!

Иван Афанасьевич нагнулся к моему уху и зашептал:

— И хорошо сделал Мишка, что не препятствовал, дозволил им каприз свой исполнить и гнев избыть. А то могло быть хуже-с.

— Вы полагаете… — начал было я, невольно смущенный таинственным рабьим страхом, вновь исказившим его лицо.

Он сделал круглые глаза, желтые и тупые, как у спугнутой совы, и не прошептал уже, а прошелестел как-то:

— Отравят-с.

Я даже отодвинулся.

— Полно вам…

Он закивал лысиной быстро, часто, с убеждением.

— Да-с, изведет-с, тихою смертью уморит-с. Они бесстрашные-с. Им ни себя, никого не жаль. И никого на свете не боятся.

— Это — ваши предположения? От страха говорите? Или было что-нибудь такое, похожее? — спросил я, понизив голос.

Иван Афанасьевич развел руками.

— Положительного ничего неизвестно-с. Только все говорят это, что она своего мужа отравила.

— Час от часа не легче. Давно?

— Годов уже двадцать.

— Неладно жили?

— Не то, чтобы очень-с. Не хуже других-с. Она и в браке властная была, головила над мужем, во всем он ее слушался. Товарищи стали над ним подсмеиваться, — он плотник был-с, ходил по отхожим промыслам, с артелью-с. Уж какой, мол, ты, — дразнят, — мужик, какой мастер? У бабы из рук глядишь. Где видано, чтобы баба мужем этак верховодила. Дай ей взвошку, чтобы знала свое место у печки. Раззудили парня. А дело было о масляну. Иван пришел на праздник домой, надул губы, на жену не глядит. Сели блины есть. Он и придрался, якобы блины худы. — Ты, сволочь, чего напекла? Это блины? Только умеешь городские платья носить, да за воротами зубы скалить. Слово за слово, — он ее в ухо-с, да за виски-с… Всю избу ею, как метлою, вывозил-с. Насилу отняли. Потому что мужик зверь-с: когда колотит свою бабу, в восторг приходит и теряет разум-с. И, сказывают люди, покуда он ее истязал, Арина Федотовна словечка не выронили, только прикрывали личико ручками, чтобы не изувечил. А, как оставил ее, встала с полу, оправилась, подошла к мужу и поклонилась ему в пояс — Уж прости, говорит, Петрович, бабу-дуру, для первого раза, — и впрямь у меня ноне блины для тебя не задались. Вдругорядь буду печи, — останешься мною доволен. Все на Ивана удивлялись, как он умел смирить жену: шелковая стала, поклонливая. Однако, пост и Святую затем он, Иван Петров, на свете пожил-с, а на самую Радуницу взял, да и отдал Богу душу-с: скоропостижно-с, якобы от вина-с. А при потрошении обличилось, что он опоен ядом — хлороформой. Вот, стало быть, какие блины она испекла-с.